Коммунисты - Луи Арагон
Только вот в партийную работу Лебек вносил тот же педантизм, что и в свою банковскую. Педантизм — слово неприятное. Попробуйте вместо него сказать — «свои методы работы», — это звучит уже гораздо лучше. Лебек был прекрасным секретарем ячейки. Точный. Исполнительный. Не считался со временем. Ничего не забывал. Когда некоторые товарищи, — а такие всегда найдутся — придумывали всякие отговорки, уклоняясь от того или иного поручения секции, он терпеливо, как банковским клиентам, втолковывал им, доказывал, что невозможного не существует; если же кто-либо приводил уважительную причину, он просто выполнял работу за него, и все. Только одно дело было ему не по душе: продавать по воскресеньям «Юманите». Ничего не поделаешь, такой грешок за ним водился. Расклеивать объявления, печатать листовки, приходить к людям на дом, дежурить у заводских ворот, пункт за пунктом разъяснять программу партии… все, что угодно. Только не продавать по воскресеньям «Юманите», только не это: надо же хоть раз в неделю поваляться утром в постели! У каждого есть своя слабость.
А теперь, извольте видеть, Маргарита Корвизар. Товарищ Корвизар — ее тоже никак не назовешь пролетарским элементом, какая она есть, такая и есть… никак не назовешь. Она, конечно, искренне считает, что поступает правильно. Но только такому человеку, как Франсуа Лебек, это кажется обидным. Что он — секретарь ячейки или нет? Не то чтобы он чванился своей должностью. Но, как-никак, он секретарь ячейки. Дело не в том, что он любит командовать, изображать из себя начальство. Но раз он секретарь ячейки — значит, его выбрали, его сочли самым подходящим для этих обязанностей, и, во всяком случае, он взял на себя эту должность. Это и есть партийная демократия. Никогда еще не бывало, чтобы кто-нибудь, а тут даже неизвестно кто, допустим, даже кто-нибудь весьма ответственный, обращался так к кому-нибудь из товарищей, отдавал ему распоряжения, указывал… ведь это партийная работа… и вдобавок работа на ротаторе, принадлежащем секции!
Я согласен, условия изменились. И в партийной работе, естественно, нужно приноровиться к новым условиям. Но, во всяком случае, на все есть свой порядок: мы же не анархисты. Возможно даже, что в дальнейшем произойдут очень существенные изменения. Например, не будет вовсе ячеек, тогда, разумеется, и секретарь ячейки… Все это верно. Но как бы там ни было, в какой-то момент после обсуждения должна быть вынесена определенная резолюция, и эта резолюция должна быть доведена до общего сведения. И не приписывайте мне, пожалуйста, того, чего я вовсе не говорю! Предположим, что придется перейти на нелегальное положение, — из истории братских партий видно, что так не раз бывало. Я же не требую во имя демократии созыва партийного съезда для того, чтобы вынести соответствующее решение, или совещания ячеек, как в обычное время. Я же этого не требую, и чего вы ко мне пристали, чего вы мне приписываете какие-то дурацкие мысли? Может быть, другие и посмеиваются над партийной демократией, но только не я. Это вам не англо-саксонская демократия, та демократия, за которую сейчас воюют, которая двадцать раз обсуждала, соответствует ли принципам демократии непротивление захватнической политике Гитлера, а потом каждый раз примирялась с совершившимся фактом… По-вашему, это не имеет никакого отношения? Я знаю, что говорю. Но вернемся к товарищу Корвизар.
Она уверена, что я струсил. Ну что ж. И ничего тут не было бы удивительного. Скажу даже совершенно честно — да, струсил. И не я один, уж поверьте! Иначе и желать бы больше нечего. Но я не верю в смельчаков, не знающих страxa. Надо испытать страх, чтобы стать смелым. И это не парадокс. Отец всегда говорил: хотел бы я посмотреть в Буа Лепретр[225] на тех храбрецов, что хвастают, будто им не знаком страх! А у самого крест за храбрость был. И много разных других ленточек. Он принадлежал к Революционной ассоциации бывших участников войны, вместе с Барбюсом и Вайяном-Кутюрье. Случается, что аристократизм передается по наследству. Правда, не всегда. Но в данном случае… Отец умер вскоре после Мюнхена. Я, конечно, не могу утверждать, что его убил Мюнхен: у него в легких остались осколки… а потом среди бывших участников войны оказались такие, что пошли за Дорио, — это тоже было тяжелым ударом для старика, хотя ему и твердили, что таких всего горсточка…
Н-да. Я струсил. И не думаю спорить. А вы полагаете, я не трусил девятого февраля на площади Республики[226]? Был я там или нет? Был. Страх у меня — это просто сознание опасности. Но я всегда поступал согласно долгу. Неужели же теперь я поступлю иначе? В конце концов, если я трушу, так это мое личное дело. Партии это не касается, раз я не стараюсь воздействовать на других своей трусостью, раз я сам с ней справляюсь. Так. Надо думать, товарищу Корвизар растолковывать это не приходится.
О роспуске партии Франсуа Лебек узнал из газет. Он читал «Пти паризьен»[227], потому что покупать «Попюлер» ему было противно. Консьержка, славная женщина, из сочувствующих, позвонила, подала газету и, остановившись в дверях, что-то сказала Мартине Лебек. — Что случилось, мадам Бернар? — крикнул в открытую дверь Франсуа: он пил кофе в столовой. В колыбельке пищала