«Птицы», «Не позже полуночи» и другие истории - Дафна дю Морье
— Вечная история, — бормотал он. — Всегда бросают в беде. Все кувырком, неразбериха с самого начала. Ни плана, ни организации. А мы здесь вообще не в счет. Что им до нашего захолустья? В городах, в центре — там да. Там уже небось и газ в ход пустили, и самолеты нашлись. А нам остается только сидеть и ждать, что будет.
Покончив с дымоходами наверху, он выпрямился и взглянул на море. Там вдали что-то двигалось. Что-то серо-белое мелькало среди бурунов.
— Морской флот! Вот это да! — воскликнул он. — Вот кто никогда не подведет! Они уже подходят, сейчас свернут в залив…
Напрягая слезящиеся глаза до боли, он всматривался в морскую даль. Нет, он ошибся. Это были не корабли. За флотилию он принял чаек. Чайки массами поднимались с моря. И навстречу им с полей, взъерошив перья, взлетали бесчисленные стаи птиц. Все вместе разворачивались в небе, крыло к крылу, сомкнутым строем.
Начинался прилив.
Нат спустился по приставной лестнице и вернулся на кухню. Жена и дети сидели за столом. Было уже начало третьего. Он запер дверь на засов, забаррикадировал ее мебелью и зажег лампу.
— Ночь пришла! Спать пора! — сказал Джонни.
Приемник был включен, но, как и прежде, молчал.
— Я крутила, крутила, пыталась хоть заграницу поймать — нигде ничего, — сказала жена.
— Может, повсюду такое бедствие, — сказал Нат. — По всей Европе.
Она налила ему тарелку супа, привезенного с фермы, отрезала ломоть хлеба, позаимствованного там же, и полила его мясной подливкой.
Ели молча. Подливка с хлеба потекла у маленького Джонни по подбородку прямо на стол.
— Смотри, как ты ешь, Джонни! — сказала Джил. — Когда ты научишься рот вытирать?
И опять этот стук в окна и двери. Шелест, шорох, возня, борьба за место на подоконниках. И глухой удар о крыльцо первой чайки-самоубийцы.
— Хоть бы Америка помогла! — сказала жена. — Американцы ведь наши союзники! Наверняка они что-то сделают!
Нат промолчал. Доски на окнах крепкие, в дымоходах не хуже. В доме есть запас еды, топлива, все необходимое, можно продержаться несколько дней. После обеда он разберет все, что привез, разложит по местам, рассортирует. Жена ему поможет, дети тоже. Это займет их часов до восьми, а без четверти девять начнется отлив, и тогда он велит всем лечь и потеплей укрыться, чтобы спокойно поспать часов до трех утра.
Он придумал, как еще надежнее укрепить окна: натянуть поверх наружных досок колючую проволоку. Он захватил на ферме целый моток. Плохо только, что работать придется в темноте, пользуясь ночным затишьем, между девятью и тремя часами. Жаль, что это пришло ему в голову так поздно. Но ничего, пока жена и дети будут спать, надо постараться это сделать.
Окна осаждали теперь птицы помельче. Он слышал дробное негромкое постукиванье клювов и шелест легких крылышек. Ястребы окнами не интересовались. Их силы сейчас были брошены на дверь. И под треск ломавшегося дерева Нат думал о том, сколько миллионов лет в этих жалких птичьих мозгах, за разящими наотмашь клювами и острыми глазами, копился всесокрушающий инстинкт ненависти, который теперь прорвался наружу и заставляет птиц истреблять род человеческий с безошибочным автоматизмом умных машин.
— Я, пожалуй, выкурю последнюю сигарету, — сказал он жене. — Вот досада — был ведь на ферме, а про сигареты не подумал.
Он достал сигарету, включил молчащее радио. Потом бросил пустую пачку в огонь и смотрел, как она горит.
Перевод А. Ставиской
Монте-Верита
Впоследствии стало известно, что там никого не нашли. Ни живых, ни мертвых. Вообще никаких следов. Подгоняемые яростью и страхом, люди из долины взяли штурмом зловещие стены, которые долгие годы оставались для них неприступными, — и были встречены гробовой тишиной. Сбитые с толку, доведенные до исступления видом пустых келий и безлюдного двора, они дали выход накопившейся злобе, прибегнув, как бесчисленные поколения крестьян на протяжении столетий, к простейшему, испытанному средству: спалить дотла и разорить.
Пожалуй, это был единственно возможный ответ на неразрешимую загадку. И только выплеснув гнев, люди осознали всю тщетность и бессмысленность содеянного. Почерневшие стены, которые дымились на фоне усыпанного звездами холодного предрассветного неба, в конце концов оказались сильнее.
На место были сразу отряжены поисковые партии. Скалолазы, имевшие опыт восхождения на голые отвесные вершины, прочесали весь кряж с севера на юг и с востока на запад — безрезультатно.
На этом история заканчивается. Больше ничего узнать не удалось.
Двое парней из деревни помогли мне перенести тело Виктора в долину; его похоронили у подножья Монте-Верита́. Созна́юсь, я ему завидовал. Он упокоился навеки, и его иллюзии остались при нем.
Я же вернулся к прежней жизни. Второй раз на моем веку война перетряхнула мир. И теперь, когда мне скоро семьдесят, я распростился почти со всеми собственными иллюзиями. Однако я часто думаю о Монте-Верита и бьюсь над разгадкой ее тайны.
У меня есть три гипотезы; возможно, ни одна не соответствует действительности.
Первая, самая фантастическая, заключается в следующем. Виктор был прав, продолжая упорно верить, что обитатели Монте-Верита обрели некую форму бессмертия, — и когда пробил час, они, как ветхозаветные пророки, нашли убежище на небесах. Греки верили в бессмертие своих богов, иудеи — в бессмертие Илии, а христиане — в вознесение Спасителя. Через всю долгую историю религиозного легковерия и предрассудков проходит постоянное убеждение, будто немногие избранные могут достичь таких высот святости, что побеждают смерть. Эта вера особенно сильна в странах Востока и в Африке; и только наша избалованная европейская ментальность не желает смириться с беспричинным исчезновением того, что можно потрогать руками, — созданий из плоти и крови.
Религиозные наставники расходятся во мнениях, когда пытаются выявить разницу между добром и злом: что одному кажется чудом, другому представляется черной магией. Пророков-праведников побивают каменьями, но та же участь постигает и колдунов. То, что в одну эпоху объявляют богохульством, становится святым речением в следующую, а сегодняшняя ересь может завтра превратиться в церковный догмат.
Я не считаю себя мыслителем, никогда не грешил философией. Но я твердо знаю еще со времен моей альпинистской юности, что в горах мы ближе, чем где-либо еще, к той высшей Сущности — как бы ее ни называть, — которая вершит наши судьбы. Все