Торнтон Уайлдер - Мост короля Людовика Святого
За пятьдесят лет Перу из окраинной страны преобразилась в страну возрождения. Интерес к музыке и театру был необычаен. Праздники справляла Лима, слушая утром мессу Томаса Луиса да Витториа,[23] а вечером — искрящуюся поэзию Кальдерона.[24] Правда, была у жителей Лимы слабость вставлять пошлые песенки в самые изящные комедии и сдабривать слезливыми украшениями самую строгую музыку; зато по крайней мере они никогда не предавались скуке вымученного благоговения. Если им не нравилась героическая комедия, они без колебания оставались дома; если они были глухи к полифонии, ничто не помешало бы им пойти к более ранней службе. Когда архиепископ вернулся из короткой поездки в Испанию, вся Лима спрашивала: «Что он привез?» Наконец разнеслась весть, что он вернулся с томами месс и мотетов Палестрины,[25] Моралеса[26] и Витториа и тридцатью пятью пьесами Тирсо де Молина, Руиса де Аларкона и Морето.[27] В его честь устроили празднество. Школа певчих и зеленый зал Комедии были завалены дареными овощами и пшеницей. Все общество жаждало напитать посланцев этой красоты.
Таков был театр, где поднималась к славе Камила Перикола. Столь богат был репертуар и суфлер столь надежен, что не многие пьесы шли более четырех раз в сезон. В распоряжении директора были все сокровища испанской драмы XVII века, включая многое, что не дошло до нас. Перикола выступала в ста пьесах одного только Лопе де Вега.[28] В ту пору в Лиме было много превосходных актрис, но лучше нее — ни одной. Подмостки Испании были слишком далеко, и сограждане не понимали, что она — первая актриса в испанском мире. Они вздыхали о том, чтобы хоть одним глазом взглянуть на мадридских звезд, которых никогда не видели и наделяли неведомыми достоинствами. Только один человек твердо знал, что Перикола — великая артистка; это был ее наставник, дядя Пио.
Дядя Пио происходил из хорошего кастильского рода, но был незаконнорожденным. Десяти лет он сбежал из асьенды отца в Мадрид и был разыскиваем без усердия. С тех пор он вел жизнь пройдохи. Он обладал шестью качествами авантюриста: памятью на имена и лица при склонности менять свои собственные; даром к языкам; неистощимой изобретательностью; скрытностью; талантом завязывать разговор с незнакомцами и той свободой от совести, что рождается из презрения к сонным богачам, которых он доил. С десяти лет до пятнадцати он распространял рекламные листки купцов, держал лошадей и выполнял конфиденциальные поручения. С пятнадцати до двадцати дрессировал медведей и змей для бродячих цирков; стряпал и готовил пунши, терся у самых дорогих таверн и шептал на ушко приезжим разные сведения — иногда вполне безобидные, наподобие того, что какая-нибудь аристократическая фамилия вынуждена распродавать столовое серебро и хочет обойтись без комиссионных серебрянику. Он состоял при всех театрах города и умел аплодировать за десятерых. Он распространял наветы — по столько-то за навет. Он торговал слухами об урожае и доходности земельных участков. С двадцати до тридцати к его услугам прибегали самые высокие круги — правительство посылало его поднимать в горах нерешительные восстания, с тем чтобы правительство могло явиться туда и решительно их разгромить. Осмотрителен он был настолько, что французская партия использовала его, зная, что австрийская партия использует его тоже. Он имел продолжительные беседы с принцессой дез Юрсен,[29] но приходил и уходил по черной лестнице. На этом этапе ему уже не приходилось обеспечивать господам развлечения или жать на лоскутной ниве клеветы.
Ни одним делом не занимался он больше двух недель подряд, даже если оно сулило баснословные барыши. Он мог бы стать хозяином цирка, директором театра, антикваром, импортером итальянских шелков, секретарем во дворце или в соборе, поставщиком провианта, спекулянтом недвижимостью, торговцем развлечениями и удовольствиями. Но в характере его, казалось, была заложена — благодаря ли случайности или раннему детскому увлечению — неохота владеть чем бы то ни было, быть связанным, стеснять себя прочными отношениями. Это уберегло его, между прочим, и от воровства. Несколько раз он крал, но пожива не перевешивала страха очутиться под замком; у него хватало находчивости, чтобы ускользнуть от всех полиций на свете, однако ничто не могло бы предохранить его от ябед его врагов. Точно так же одно время он опустился до сыска для Инквизиции, но, когда у него на глазах нескольких его жертв увели в колпаках, он почувствовал, что связался с учреждением, чьи шаги едва ли можно предугадать.
Годам к двадцати дядя Пио ясно осознал, что в жизни у него есть три цели. На первом месте была эта жажда независимости, вылившаяся в любопытную форму, а именно в желание быть разносторонним, таинственным и всеведущим. Он охотно отказывался от почестей общественной жизни, если втайне мог чувствовать, что наблюдает людей издали и свысока, зная о них больше, чем знают они сами, и знание это таково, что, пустив его в ход, он становится поверенным в делах Государства и отдельных лиц. Во вторую очередь он желал всегда быть около прекрасных женщин, которым он в лучшем и худшем смысле слова поклонялся. Близость к ним была необходима ему, как воздух. Его благоговение перед красотой было у всех на виду и вызывало насмешки, зато дамы театра, двора и веселых домов обожали в нем ценителя. Они мучили и оскорбляли его и просили у него совета — и находили необычайное утешение в его нелепой преданности. Он немало терпел от их приступов бешенства, их низости, их слезных признаний; он просил одного — чтобы его изредка принимали, чтобы ему доверяли, позволяли, как доброй и придурковатой собачонке, ходить по их комнатам, разрешали писать за них письма. Его интерес к их уму и сердцу был ненасытен. Он никогда не ждал от них любви (воспользуемся раз этим словом в переносном смысле); на это он тратил свои деньги в самых подозрительных кварталах города; он был отчаянно непривлекателен со своей жидкой бородкой, жидкими усами и большими, до смешного печальными глазами. Женщины были его паствой; от них получил он прозвище дядя Пио; в их несчастьях раскрывался он лучше всего; когда они лишались благосклонности, он ссужал их деньгами; когда они болели, он сохранял им верность дольше, чем охладевающие любовники и раздраженные служанки; когда возраст или недуг отнимали у них красоту, он служил им в память об их былой красоте; когда они умирали, его искренняя скорбь сопутствовала им до последнего порога.
И в-третьих, он хотел быть поближе к тем, кто любит испанскую литературу и ее шедевры — особенно в театре. Все эти сокровища он открывал сам, одалживаясь или воруя в библиотеках своих покровителей, и упивался ими втайне, так сказать, за сценой своей беспорядочной жизни. Он презирал великих мира сего, которые при всей своей образованности и лоске не обнаруживали ни интереса, ни изумления перед чудесами словесного строя у Кальдерона и Сервантеса. Он мечтал сам сочинять стихи. Он и не подозревал, что многие сатирические песни, написанные им для водевилей, вошли в народный обиход и разносились по всем трактам.
В результате одной из тех ссор, что так естественно вспыхивают в публичных домах, жизнь его чрезмерно осложнилась и он переехал в Перу. Дядя Пио перуанский был еще более многогранен, чем дядя Пио европейский. И здесь он промышлял недвижимостью, цирками, увеселениями, восстаниями, древностями. Китайскую джонку из Кантона прибило к берегам Америки; он выволок на берег тюки с темно-красным фарфором и продал вазы собирателям редкостей. Он разведал чудодейственные снадобья инков и завел лихую торговлю пилюлями. Через четыре месяца он знал чуть ли не каждого в Лиме. Позже он распространил круг своих знакомств на десятки приморских городов, шахтерских станов и глубинных селений. Его претензии на всеведение становились все более и более обоснованными. Вице-король открыл дядю Пио со всем его богатством познаний и много раз прибегал к его услугам. При общем оскудении рассудка дон Андрес сохранил один талант — он был мастером обхождения с доверенными слугами. С дядей Пио он был чрезвычайно тактичен и даже выказывал уважение; он понимал, какие поручения ему неудобно давать, и учитывал его потребность в разнообразии и досуге. В свою очередь дядя Пио постоянно удивлялся тому, как мало использует этот наместник свое положение, чтобы управлять страной, потакать своим прихотям и просто для удовольствия играть чужими судьбами; однако слуга любил хозяина за то, что тот мог цитировать из любого предисловия Сервантеса, и за то, что язык его еще не совсем утратил кастильскую остроту. Не раз по утрам дядя Пио входил во дворец коридорами, где можно было встретить только исповедника да наемного громилу, и сидел с вице-королем за утренним шоколадом.