Гюстав Флобер - Госпожа Бовари
Шарль едва плелся, держась за перила, не чуя под собою ног. Он провел пять часов подряд, бродя вокруг зеленых столов, и глядел на игру в вист, в которой ничего не понимал. Он вздохнул глубоким вздохом облегчения, когда стащил наконец с ног сапоги.
Эмма накинула на плечи шаль, открыла окно и облокотилась.
Ночь была темная. Упало несколько капель дождя. Она вдыхала влажный ветер; он свежил ей веки. Бальная музыка еще гудела в ее ушах; она боролась с желанием сна, чтобы продлить иллюзию этой роскошной жизни, с которою сейчас предстояло расстаться.
Рассвело. Она долго глядела на окна замка, стараясь угадать, в каких комнатах спали люди, виденные ею накануне. Ей хотелось узнать всю их жизнь, проникнуть в нее, слиться с нею.
Она прозябла; разделась и под одеялом прижалась к спящему Шарлю.
К завтраку собралось много народу. Продолжался он всего десять минут; ликеров не подали, и это удивило доктора. Мадемуазель д’Андервиллье собрала в корзинку крошки сухарей, чтобы отнести их лебедям на пруд, а общество пошло гулять в теплицу, где причудливые волосатые растения пирамидами громоздились под висячими вазами, из которых, словно из змеиных гнезд, ползли через края вниз длинные зеленые перепутанные плети. Оранжерея, пристроенная к теплице, сообщалась внутренним ходом с людскими замка. Маркиз, чтобы позабавить молодую женщину, предложил показать ей конюшни. Над ящиками для овса, которым был придан вид корзин, на фарфоровых досках черными буквами были выведены имена лошадей. Каждая лошадь, когда проходили мимо ее стойла, тревожилась и щелкала языком. Пол в шорной блестел, как зальный паркет. Каретная сбруя висела посредине на двух вращающихся столбах, а мундштуки, хлысты, стремена, цепочки были развешаны в ряд по стене.
Между тем Шарль попросил лакея распорядиться, чтобы заложили экипаж. Шарабанчик подали к крыльцу, и, когда вся поклажа была в него уложена, супруги Бовари, откланявшись маркизу и маркизе, тронулись обратно в Тост.
Эмма молчала и смотрела на колеса. Шарль, выдвинувшись на край сиденья, правил, широко расставляя руки; маленькая лошадка трусила иноходью в слишком просторных для нее оглоблях. Распущенные вожжи слабо хлестали по ее бедрам, покрываясь пеной, а короб, привязанный позади экипажа, мерными ударами потрясал кузов.
Они были на Тибурвильском перевале, когда невдалеке от них проскакали мимо два всадника; всадники смеялись и держали сигары в зубах. Эмме показалось, что один из них — виконт; она обернулась, но увидела уже на краю плоскогорья только их головы, которые то поднимались, то опускались под неровный такт рыси или галопа лошадей.
Через четверть версты пришлось остановиться, чтобы завязать веревкой лопнувшую подпругу.
Оглянув в последний раз сбрую, Шарль заметил что-то на земле, между копытами его лошади, нагнулся и поднял портсигар, оправленный в зеленый шелк, с гербом посреди, как на дверцах кареты.
— Тут есть даже две сигары, — сказал он, — это будет на вечер, к десерту.
— Разве ты куришь? — спросила она.
— Иногда, при благоприятном случае.
Он положил находку в карман и стегнул лошадку. Когда они приехали домой, обед еще только варился. Барыня вспылила. Настази отвечала дерзко.
— Уходите совсем! — сказала Эмма. — Вы делаете мне назло, я вас прогоняю.
К обеду был луковый суп и кусок телятины под щавелем. Шарль, сидя против Эммы и потирая руки с довольным видом, говорил:
— А приятно все-таки оказаться дома!
Слышно было, что Настази плачет. Он жалел эту бедную девушку. Когда-то, в долгие вечера, она была его единственной собеседницей при безделье его вдовства. Она же была и его первой пациенткой, и самою старинною знакомой в деревне.
— Разве ты ей окончательно отказала? — спросил он.
— А кто мне запретит? — ответила она.
Потом оба грелись в кухне, пока убирали спальню. Шарль закурил сигару. Курил он, выпятив вперед губы, ежеминутно сплевывая, и каждый раз откидывался назад, выпуская облако дыма.
— Тебе вредно курить, — сказала Эмма презрительно.
Он отложил сигару и побежал к крану выпить стакан холодной воды. Эмма, схватив портсигар, быстро забросила его в угол шкафа.
Долго тянулся следующий день. Она гуляла по садику, мерила шагами все те же аллейки, останавливалась перед клумбочками, перед фруктовыми шпалерами, перед гипсовым священником, с удивлением глядя на все прежнее, так хорошо ей знакомое.
Каким уже далеким казался ей теперь бал! Кто же отдалил на такое расстояние утро третьего дня от сегодняшнего вечера? Ее поездка в Вобьессар оставила в ее жизни провал, наподобие тех огромных трещин, которые в горах иногда в одну ночь вырывает буря. Но все же она покорилась: благоговейно уложила в комод свой прекрасный наряд и даже атласные башмачки, подошвы которых пожелтели от скользкого воска. Сердце ее походило на них: коснувшись роскоши, оно покрылось чем-то, чего уже нельзя было стереть.
Воспоминание о бале обратилось для Эммы в постоянное занятие. Каждую среду, просыпаясь, она говорила себе: «Вот уже неделя… вот две… вот уже и три недели прошли с того дня, как я была в замке». И мало-помалу лица смешались, она забыла мелодию контрдансов, не могла уже припомнить отчетливо ни ливрей, ни комнат; мелочи изгладились в памяти, а горечь в сердце осталась.
Глава IX
Часто, когда Шарля не было дома, она отпирала шкаф и вынимала из вороха белья запрятанный в него зеленый шелковый портсигар.
Рассматривала, открывала и вдыхала запах его подбивки — смесь вербены и табака. Чей он был?.. Виконта. Быть может, это подарок любовницы. Его вышивали в палисандровых пяльцах, пряча эти маленькие пяльцы от любопытных взглядов, склоняясь над ними долгие часы; по ним рассыпались шелковистые кудри задумчивой рукодельницы. Дыханием любви была провеяна каждая скважинка канвы; каждый стежок иглы скреплял с нею или надежду или воспоминание, и эти переплетшиеся шелковые нити были единой тканью одной непрерывной, безмолвной страсти. А потом в одно прекрасное утро виконт унес подарок с собой. О чем говорили вокруг в те часы, когда этот портсигар лежал на великолепных каминах, между ваз с цветами и часами в стиле Помпадур?.. Она в Тосте. А виконт теперь в Париже. В Париже! Каков этот Париж? Какое необъятное имя! Она с услаждением твердила его вполголоса; оно звучало в ее ушах, как соборный колокол; оно пылало перед ее глазами повсюду — до последней этикетки на баночке с помадой.
Ночью, когда рыбаки на телегах проезжали под окнами, распевая «Маржолену», она просыпалась, прислушивалась к грохоту обитых железом колес, который вдруг стихал по выезде за околицу, и думала: «Завтра они будут там!»
Летела за ними мыслью, взбираясь и спускаясь по возвышенностям, минуя деревни, подвигаясь по большой дороге при свете звезд. На неопределенном расстоянии всегда встречалось какое-то темное место, где умирала ее мечта.
Она купила себе план Парижа и кончиком пальца блуждала по столице. Скиталась по бульварам, останавливаясь на каждом углу, на перекрестках улиц, перед белыми квадратиками домов. Когда глаза уставали, она закрывала веки и видела во мраке колеблемые ветром языки газовых огней и подножки колясок, мгновенно откидывающиеся у подъезда театров.
Она подписалась на «Рабочую Корзинку», дамский журнал, и на «Сильфиду Салонов». Поглощала без пропуска все отчеты о первых представлениях, о бегах и вечерах, интересовалась дебютами певиц, открытием нового магазина. Она знала новые моды, адреса лучших портных, дни оперных спектаклей и часы катания в Булонском лесу, изучила, по описаниям Евгения Сю, внутренние обстановки домов; прочла Бальзака и Жорж Санд, ища в их романах мечтательного удовлетворения своих вожделений. Даже за обеденный стол она садилась с книгой и перевертывала страницы в то время, когда Шарль ел и заговаривал с нею. Воспоминание о виконте неотвязчиво волновало ее при чтении. Она сближала его с лицами вымысла. Но круг, которого он был центром, мало-помалу расширялся, и его сияющий нимб, отделяясь от его лица, распространялся все дальше и озарял другие мечты.
Париж, беспредельный как океан, сверкал в ее глазах, как бы подернутый розовым туманом. Многоликая жизнь, волнующаяся в этом смятении, рисовалась, однако, ее воображению разделенною на части, расчлененною на отдельные картины. Из них Эмма видела две-три; они затмевали все остальные и одни представляли все человечество. Мир дипломатов двигался по блестящим паркетам зеркальных зал вокруг овальных столов, покрытых бархатом с золотою бахромой. Там были платья с длинными шлейфами, великие тайны, страх и тревога, скрываемые под улыбками. Следовало общество герцогинь; там все бледны; встают в четыре часа; женщины — бедные создания! — носят английские кружева на подолах юбок, а мужчины, с непризнанными талантами под суетной внешностью, замучивают лошадей на увеселительных прогулках, проводят летний сезон в Бадене и к сорока годам женятся наконец на богатых наследницах. В отдельных кабинетах ресторанов, где ужинают за полночь, смеется озаренная снопами свечей пестрая толпа актрис и писателей. Они расточительны, как короли, горят возвышенным честолюбием, отдаются фантастическим безумствам. Это — жизнь сверхчеловеческая, жизнь между небом и землей, в грозовых облаках, нечто недостижимо высокое. Остальной мир как-то затеривался, не занимал определенного места и как бы вовсе не существовал. Чем ближе были явления жизни, тем упорнее отвращалась от них мечтательная мысль. Все, что окружало Эмму непосредственно, — скучная деревня, глупые мелкие мещане, скудость убогой жизни — представлялось ей каким-то исключением, частным случаем, несчастною особенностью ее личной судьбы, между тем как за пределами этого круга расстилался на необозримое пространство безграничный мир блаженств и страстей. В своем алчном желании она смешивала наслаждения роскоши с сердечными радостями, изящные привычки — с тонкостью чувств. Разве любовь, думала она, не нуждается, подобно индийским растениям, в почве своеобразно возделанной, в необычном тепле? Вздохи при луне, долгие объятия, слезы, льющиеся на милые руки в минуту разлуки, весь жар крови и все томление страсти возможны лишь на балконах замков, где жизнь полна досугов, в будуарах с шелковыми занавесками, мягкими коврами, корзинами цветов, кроватью на возвышении, — возможны лишь среди сверкания драгоценных камней и ливрей, расшитых золотом.