Альфонс Доде - Нума Руместан
Это случилось в пятницу утром во время завтрака. Завтрак — как полагалось на Юге — состоял из самой свежей снеди, пестрой и приятной на вид, впрочем, строжайше постной, ибо тетушка Порталь ревностно соблюдала все церковные предписания: на скатерти стояли блюда и тарелки с крупными зелеными стручками перца, кроваво-красным инжиром, миндалем и ломтями дыни, напоминавшими лепестки гигантской розовой магнолии, пирогами с анчоусами и белоснежными булочками, какие выпекают только в Провансе. Тут же стояли кувшины холодной воды и бутылки сладкого вина. За окнами трещали цикады и струились лучи солнца; один на них широкой светлой полосой проскользнул в полуоткрытую дверь просторной столовой, сводчатой и гулкой, как монастырская трапезная.
Посреди стола на плоской жаровне с углями шипели две чудесные котлеты для Нумы. Несмотря на то, что все католические конгрегации призывали на него благословение божие и неустанно поминали его в своих молитвах, а может быть, именно по этой причине, великий гражданин Апса имел от епископа особое разрешение, и единственный человек во всей семье ел скоромное. С полнейшей душевной ясностью разрезал он своими сильными руками горячее кровоточащее мясо, меньше всего заботясь в данный момент о жене и свояченице, которые, подобно тетушке Порталь, довольствовались инжиром и арбузами. Розали к этому уже привыкла: положенные два дня поста в неделю были частью ее ежегодной повинности наряду с солнцем, пылью, мистралем, москитами, тетиными рассказами и воскресной службой в церкви св. Перпетуи. Но Ортанс начинала бунтовать: ее молодой желудок властно заявлял о своих правах. И только авторитет старшей сестры затыкал ей рот, пресекая протесты балованного ребенка, которые переворачивали вверх дном все представления г-жи Порталь о воспитании и хорошем поведении молодых девиц. Ортанс покорно жевала травку, комически тараща глаза, жадно втягивая ноздрями аромат котлетки, которую уписывал Нума, и шептала Розали:
— Необыкновенно удачно получилось! — Утром я каталась верхом… У меня волчий аппетит.
Она еще не сняла амазонки, которая удивительно шла к ее стройной гибкой фигурке, так же как мальчишеский воротничок — к ее упрямому неправильному личику, раскрасневшемуся от быстрой езды на вольном ветру. Но утренней прогулки ей показалось мало:
— Кстати, Нума… Когда же мы поедем к Вальмажуру?
— Какой такой Вальмажур?.. — вопросом на вопрос ответил Руместан; из его ветреной головы уже изгладилась память о тамбуринщике. — А, да, правда, Вальмажур!.. Я уж и позабыл… Какой артист!
Теперь он сам себя подхлестывал; в его воображении возникали аркады цирка, где вилась фарандола под глухие ритмичные удары тамбурина, и одно воспоминание о них возбуждало его так, словно они гудели где-то у него под ложечкой. Внезапно он принял решение.
— Тетя Порталь! Разрешите воспользоваться вашей каретой… Мы поедем прямо после завтрака.
Брови тетки нахмурились, из-под них засверкали глаза, вытаращенные, словно у японского божка.
— Каретой?.. Ай-ай-ай! Зачем, Нума? Не повезешь же ты своих дам к этому Туту-пампаму!
«Туту-пампам» так хорошо передавало игру на обоих инструментах — дудочке и тамбурине, что Руместан покатился со смеху. Но Ортанс принялась горячо защищать старинный провансальский тамбурин. Из всего, с чем она познакомилась на Юге, самое сильное впечатление произвела на нее эта музыка. К тому же было бы просто некрасиво не сдержать слова, данного этому славному малому.
— Великий артист, Нума, — это твои же собственные слова!
— Да, да, ты права, сестричка… Надо к нему поехать…
Тетушка Порталь просто задыхалась: она не могла привыкнуть к мысли, что такой человек, как ее племянник, депутат, обеспокоит себя ради каких-то мужиков, хуторян, людей, которые испокон веков играли на флейте во время деревенских праздников. Она негодующе и презрительно выпячивала губу, передразнивала жесты музыкантов, растопыривала пальцы одной руки над воображаемой флейтой, а другой отбивала по столу такт. Везти барышню к таким людям!.. Только Нуме это может прийти в голову… К Вальмажурам! Матерь божия, царица небесная!.. Разгорячившись, она стала приписывать им всевозможные преступления, изображать их, как вошедшее в историю семейство кровавых чудовищ, подобно семейству Трестальонов,[12] но вдруг заметила, что у противоположного конца стола, прямо перед ней, стоит Меникль, земляк Вальмажуров, и слушает ее с перекошенным от изумления лицом. Тотчас же она необычайно грозным голосом повелела ему живее «перемениться» и заложить карету к двум часам «без одной четверти». Все тетушкины приступы ярости тем и кончались.
Ортанс отшвырнула салфетку и бросилась целовать толстуху. Она смеялась, прыгала от радости.
— Скорее, скорее, Розали!..
Тетя Порталь взглянула на племянницу.
— Ах, боже мой, Розали! Надеюсь, ты-то не станешь мотаться по дорогам с этой детворой!
— Нет, нет, тетушка… Я останусь с вами, — ответила молодая женщина, втайне потешаясь над тем, что из — за своего неутомимого внимания к тетке, иэ-ва своей любезной уступчивости она в конце концов оказалась в этом доме на ролях пожилой родственницы.
К назначенному часу Меникль был готов. Но ему велели ехать вперед и ждать у античного амфитеатра, а Руместан со свояченицей пошел пешком. Девушка гордилась тем, что осматривает Апс об руку с его великим гражданином; ей любопытно было видеть дом, где он родился, отыскивать вместе с ним на улицах следы его детства и ранней юности.
Было время послеполуденного отдыха. Город спал, опустевший, безмолвный, убаюканный мистралем, который овевал его, словно гигантским веером, освежая, взбадривая знойное провансальское лето. Но дул он так сильно, что трудно было идти, особенно по главной улице, где ему ничто не препятствовало, где он мог мчаться, взвихриваясь, и потом кружиться, кружиться по всему городу, мыча, словно выпущенный на волю бык. Ортанс шла, уцепившись обеими руками за руку спутника, ослепленная, задыхающаяся и все же охваченная каким-то блаженным чувством оттого, что ее словно поднимают, увлекают за собой порывы мистраля, налетающие, как волны, с таким же ревом, плачем и так же обдающие ее, но только не брызгами, а пылью. От этих смерчей, где кружились сухая кожура и семена платанов, от царившего кругом безлюдья приобретала уныло — тоскливый вид широкая улица, усеянная мусором, оставшимся здесь после недавно закончившейся рыночной купли-продажи, — кожурой от дынь, соломой, пустыми корзинами, можно было подумать, что на Юге улицы метет только мистраль. Руместану хотелось поскорее добраться до кареты, но Ортанс загорелась желанием идти пешком. Дыша с трудом, теряя голову от резких порывов ветра, которые уже трижды обкрутили вокруг ее шляпы синюю газовую вуаль и туго обтянули ей спереди ноги юбкой ее дорожного костюма, она говорила:
— До чего же разные бывают натуры!.. Розали, например, терпеть не может ветра: говорит, что он путает все ее мысли, мешает ей сосредоточиться. А меня, наоборот, ветер возбуждает, опьяняет…
— Меня тоже! — кричал ей в ответ Нума; от ветра глаза его увлажнились, он еле удерживал на голове шляпу. Внезапно остановившись на углу, он вскрикнул:
— Вот моя улица… Здесь я родился!..
Ветер спадал, вернее, перестал так неистовствовать, шум его доносился теперь издалека, как доносится в заштиленную гавань грохот прибоя, разбивающегося о волнорезы. Нума указал на незаметный серый домишко, стоявший на довольно широкой, вымощенной острым щебнем улице между обителью урсулинок и старинным барским особняком с каменной инкрустацией на фасаде — гербом и надписью «Дом Рошмор». Напротив домика возвышалось старое бесстильное здание, окаймленное выщербленными колоннами, торсами статуй, надгробными камнями, усеянными римскими цифрами. Над зеленой дверью парадного подъезда стершейся позолотой тускнела надпись «Академия». Тут 15 июля 1832 года появился на свет знаменитый оратор, и в его сухопаром классическом красноречии, в его католических и легитимистских традициях можно было найти немало общего с этим домиком нуждающихся южан, мелких буржуа, зажатым между монастырем и барскими хоромами и смотрящим прямо на провинциальную академию.
Руместан растрогался, как всегда, когда по случайному стечению обстоятельств ему приходилось задуматься о себе и своей судьбе. Давно уже — может быть, лет тридцать — не приближался он к этому месту. И надо же было, чтобы девичий каприз… Его поражала незыблемость вещей. Он узнал на стене след, который оставлял наружный ставень каждый раз, когда он своей детской рукой открывал его, проходя мимо. И тогда стволы колонн, драгоценные каменные подпорки Академии отбрасывали в тех же самых местах свою классическую тень, так же горько пахли олеандры за решеткой особняка. Он показал Ортанс узкое окошко, откуда мамаша Руместан знаками подзывала его, когда он возвращался из монастырской школы: «Живей, живей, отец уже вернулся!» А отец ждать не любил.