Шарль Нодье - Избранные произведения
День угас; усталость сковала мое тело, но не усыпила моих страданий.
Мне снилось, будто я, окруженный мертвецами, с трудом пробираюсь сквозь груды костей. Траурный факел, который несет впереди меня чья-то невидимая властная рука, бросает угрюмый отсвет на мрачные картины, открывавшиеся на моем пути. В конце этой гробовой тропы я вдруг вижу Стеллу в легком прозрачном одеянии, какое бывает разве у призраков; я раскрываю ей свои объятия, но руки мои встречают одну лишь пустоту.
Крик ужаса вырвался из моей груди; он разнесся по горным ущельям, и, пробудившись, я вскочил со своего каменистого ложа.
И я увидел зловещий факел — тот самый, который только что видел во сне; он медленно двигался вниз по склону холма, и мой взгляд уже не отрывался от него, пока голубоватый, мерцающий свет не исчез во мраке ночи.
Я тщетно пытался успокоить свой разум, встревоженный страшным видением, как вдруг в церкви св. Марии ударил колокол. После каждого его удара на время воцарялась гнетущая тишина. И только что виденный сон, и факел, и это страшное чередование колокольного звона и тишины каким-то непостижимым образом связывалось воедино в моем сознании, и сердце мое замирало от страха.
Я бросился наугад по извилистым тропинкам, сквозь скалы грота… и вдруг снова этот свет… это воспоминание… я очутился в роще, где мы когда-то молились… кровь застыла у меня в жилах…
Глава двадцатая
Еще одна могила
Еще одна могила… свежая могила! Убийцы! Что вы сделали со Стеллой?
Да, Бригитта!.. Повторяйте еще и еще!.. Пусть это горе обрушится на меня всею своею тяжестью… Да, я один всему причиной…
И разум мой помутился… Я устремился в лес, наполняя воздух дикими криками; я рвал на себе волосы, раздирал одежду; катался по земле, бился об острые выступы скал и в полном изнеможении, весь в ссадинах и крови, запыленный, израненный, упал наконец без чувств.
Глава двадцать первая
Утрачено счастье
Эта ночь показалась мне вечностью, ибо я сохранил в себе способность воспринимать окружающее словно для того только, чтобы видеть перед глазами страшные призраки.
Больное мое воображение преследовала картина смерти Стеллы. Я видел, как она, закутанная в саван, поднимается из могилы, ступает на землю высохшей ногой и тут же падает, будя вокруг глухое эхо. Порою мне, напротив, казалось, что все это был лишь страшный сон, что Стелла еще жива. Я слышал, как она стучится в крышку гроба с глухими и жалобными стонами… Я тотчас же отваливал давивший ее могильный камень и, взломав отвратительную темницу, заключал Стеллу в свои объятия, пытаясь отогреть у себя на груди ее уже холодное сердце. И тогда буйный вихрь внезапно увлекал нас, сплетенных друг с другом, куда-то ввысь. Он проносил наши трепещущие тела над ледяными морями, он кружил нас над раскаленными кратерами вулканов, извергавшими потоки огненной лавы, и мы попадали из одной бури в другую, погружаясь в самую бездну хаоса.
Очнувшись, я увидел подле себя Лавли; он остановил струившуюся кровь, омыл мне лицо и смочил холодной водой виски и грудь. Мы находились подле того самого ручья, где я впервые увидел его, когда пришел сюда, в горы. Совпадение это показалось мне роковым.
— Увы! Утрачен мир, утрачено счастье! — воскликнул я и вскочил, в исступлении проклиная жестокий рок. Потом, придя в себя, я рассказал Лавли о своих несчастьях; он заплакал; у меня же не было слез.
— Послушай, — сказал Лавли, когда я закончил рассказ, — теперь, когда ты испытал столь великое горе, мы, должно быть, лучше сможем понять друг друга, и дружеские мои чувства облегчат твои страдания. Со временем сердце твое исцелится, и я расскажу тебе тогда о своих несчастьях; и, узнав, что они могут повторяться по-разному, ты вынужден будешь признать, что никто из нас не вправе считать себя самым несчастным. Ты восстаешь против этого утверждения, — продолжал Лавли, — но если бы ты только знал!..
— Скажи мне, Лавли, почему ты не умер тогда?
— О! — сказал Лавли. — Ведь у меня была мать!
Слова эти поразили мой слух: ведь и у меня есть мать!
— И к тому же, — добавил он, — я должен возблагодарить провидение за то, что оно помогло мне победить отчаяние и продолжать жить. Не будь меня, кто бы утешил тебя сегодня?
Да, это правда. Имеем ли мы право располагать своей жизнью, когда вокруг нас еще столько несчастных?
Я выстрадал все это и остался в живых.
Глава двадцать вторая
Она бессмертна
Долго не могли затихнуть мои страдания; долго влекли меня к себе безлюдные просторы и ночная тишь; они словно умиротворяли мое горе, делали его возвышеннее. Когда величественый диск луны всходил на горизонте и совершал свой путь по небосводу, сияя печальной красотой, я, погруженный в свои думы, взбирался на вершину горы; обратясь взором в сторону тех мест, где я впервые повстречался со Стеллой, я вновь и вновь взывал к окружающей меня природе, видевшей нас когда-то вместе, и со слезами молил вернуть мне Стеллу.
Подчас мне казалось, что я различаю во мраке какие-то блуждающие вокруг меня тревожные, неясные тени, и я обращался к этим призракам, бесцельным порождениям тьмы, вопрошая их о вечности.
— Что сталось со Стеллой? — восклицал я. — Затерялась ли она, подобно вам, средь облаков или все еще недвижно покоится в могиле? Тревожит ли ее порой во сне шум горного потока? Чувствует ли она зимнюю стужу, когда ветви тиса надолго покрываются изморозью или когда дождь сочится сквозь засыпавшую ее землю, говорит ли она: «Мне холодно!» Ответьте же мне, скажите, освободилась ли душа ее в новой жизни от воспоминаний прошлого или Стелла по-прежнему думает обо мне и, когда я произношу ее имя, мой стон проникает ей в сердце?
Нет. Стелла уже не слышит бури в горах. И северный ветер, завывающий в елях, благоговейно стихает, пролетая над ее могилой!
Стелла будет спать до тех пор, пока стихии не сольются воедино, пока время не перестанет существовать. Но наступит день, и она вознесется рядом со своей матерью в лучах бессмертного сияния и вкусит вечное блаженство в вечном покое.
Наступит день, и Стелла предстанет перед престолом всевышнего, но чело его не будет метать карающие молнии; и если закон, которому повинуется все живое, гласит, что любовь есть добродетель, что быть любимым — это счастье, господь не изринет из лона своего тех, кто много любил. Ибо что такое божественная сущность, как не безмерная жажда любви, которая заполняет все мироздание и является источником добра, движущей силой природы и душою вселенной? Любовь — это добродетель всего человечества; в загробной жизни муки ждут только тех, кто ненавидел.
Спи спокойно, о моя Стелла! да будет сладостным твое бессмертие! Яд горестных сожалений не может отравить небесный нектар тому, кому суждено блаженство. Спи спокойно, моя Стелла; ты была рождена для любви и свершила на земле все предначертанное тебе судьбой.
Придет день, и я вернусь к тебе…
Стелла, настанет день… настанет день!..
Когда ангел страшного суда пробудит прах людей над прахом миров, я восстану без трепета, ибо совесть моя всегда была чиста; я спокойно предстану перед судом божьим. И тогда я возвращусь, ты улыбнешься мне, и мы соединимся навеки. Тогда — о Стелла! — ничто не разлучит нас больше: ни смерть, ни люди, ни тираны, ни природа; времена изгнания исчезнут навсегда; невинно страдавшие обретут своего мстителя и свою награду; гонители их понесут заслуженную кару; не станет больше зла; разрушению придет конец.
Так, терзаемая тягостными сомнениями, душа моя обретала покой и веру в грядущее.
Глава двадцать третья и последняя
Заключение
Прошел год, и я смог наконец вернуться в хижину Стеллы.
Теперь я живу в ней вместе с Бригиттой, Лавли и его матерью. Мы — Лавли и я — обрабатываем маленькое поле; каждый вечер мы молимся в роще усопших, и я посадил там кипарис, осеняющий ныне своими ветвями могилу Стеллы.
В убранстве комнаты мы ничего не изменили: там все так же, как было при ней, нет только Стеллы; но порой мне кажется, что и она с нами.
И я верю, что вновь увижусь с ней!
Письмо вогезского кюре издателю
Сударь, я хорошо помню, как мы встречались с вами во время одной из ваших ботанических экскурсий по Вогезам и беседовали о том несчастном молодом человеке, к судьбе которого вы проявляете столь живой интерес; но, хотя с той поры мне пришлось поддерживать с ним более близкие отношения, чем прежде, я, к сожалению, смогу сообщить вам о нынешней его участи лишь весьма неточные сведения.
Спустя некоторое время после вашего отъезда меня позвали в хижину, чтобы приобщить его святым дарам; потрясенный смертью своего друга, он лежал тяжелобольной. Он поведал мне свое горе и передал записки, которые когда-то читал вам и отдельные страницы которых вы так настоятельно просили прислать. Должен признаться, эта трогательная исповедь страждущей души, которую ощущаешь с первой и до последней строки, привела меня в глубокое волнение, и при виде его слез я тоже не мог удержаться от рыданий. При всем том, однако, мне приходилось не раз замечать в этом рассказе слишком смелые мысли, касающиеся многих вопросов религии и морали, и такие порывы отчаяния, которые могут быть свойственны сердцу, привыкшему сомневаться в святости провидения. Я указал ему на то, что подобные строки недостойны человека добродетельного и что все это — только плоды расстроенного горем воображения. Он ответил, что раскаивается в этих написанных им строках, и сжег все, что я осудил особенно строго; потом он передал мне оставшуюся часть записок, добавив, что поначалу он собирался напечатать эту страшную повесть, но что теперь он считает, пожалуй, правильным предать ее вечному забвению.