Льюис Синклер - Энн Виккерс
— Сударыни, если у меня хватит сил и возможностей, я хотел бы не столько умножить ваши познания, сколько рассеять ваши предрассудки. Несмотря на живые свидетельства раскопок Помпеи, все мы сегодня склонны думать, что люди, жившие до 1400 года нашей эры, и уж во всяком случае люди, жившие до 500 года нашей эры, отличались от нас не менее разительно, чем человек от обезьяны. Величайший подвиг науки и воображения состоит в усвоении той истины, — что у жителей Помпеи, когда она в 79 году была погребена под пеплом, имелись точно такие же выборы, предвыборные кампании и плакаты, точно такое же взяточничество, реформизм и присвоение общественных средств, как и у нас; что дамы ходили в лавки за вином и сосисками, а надменные и, возможно, отнюдь не безупречные водопроводчики возились с водопроводными трубами. Отголоски характерного заблуждения, состоящего в том, что античная история принципиально отлична от нашей, нередко слышатся в идиотских спорах о причинах падения Рима. Богослов скажет вам, будто Рим пал оттого, что римляне пили вино, устраивали скачки по воскресеньям и допускали существование танцовщиц.
Энн утвердительно кивнула. В Уобенеки ей не раз приходилось слышать, как его преподобие Доннелли и еще с полдюжины других преподобий именно так все и объясняли.
— Вегетарианец неопровержимо докажет, будто Рим пал вследствие того, что вырождающиеся римляне отказались от здоровой фруктовой и овощной диеты и с жадностью набросились на мясо. Профессиональный патриот объяснит гибель Рима упадком воинской дисциплины и военного искусства. А на заре американской истории, когда только начали появляться ванны, некоторые мудрецы утверждали, будто Рим пал единственно из-за того, что римские щеголи завели привычку ежедневно принимать горячую ванну.
Однако никто из этих пророков задним числом ни разу не задумался над тем фактом, что Рим вовсе не пал!
Рим не пал! Рим изменился! В Рим вторглись варвары — предки современных англичан, весьма смахивавшие на них своим здоровьем и жаждой собственности. В Риме свирепствовали эпидемии. В средние века Рим был незначительным городом, явно уступавшим Венеции и Неаполю, которые обладали морскими портами, тогда как Остия — это римское Сан Педро — заросла илом. Но Рим не пал. Он продолжал жить во все времена, несмотря на все превратности судьбы, и ныне наряду с Нью-Йорком, Лондоном, Берлином, Парижем, Веной, Пекином, Токио, Рио-де-Жанейро и Буэнос-Айресом он один из… сколько ж это будет… один из девяти, то есть, простите, десяти крупнейших городов мира с населением, почти равным населению всей Римской империи классической эпохи!
Вот та точка зрения, которую я хотел бы привить вам и которой буду придерживаться я сам на протяжении моего курса. Мы с вами должны встать на научные позиции, и всякий раз, когда доморощенные мудрецы примутся объяснять, почему Рим пал, почему темное средневековье было темным, почему люди терпели феодальную тиранию и почему протестантская реформация была предопределена свыше, мы всякий раз должны задать себе вопрос: а действительно ли Рим пал? Действительно ли темное средневековье было настолько уж темнее, чем трущобы Чикаго в 1910 году? Действительно ли феодальный крепостной был несчастнее, чем свободнорожденный питсбургский шахтер в нынешнем благословенном году нашей полосато-звездной цивилизации? И наконец нет ли на свете людей, вполне порядочных и тонко чувствующих, которые даже сегодня получают от торжественной мессы такое же утешение, как от проповеди Джипси Джонса?
В эту доменкеновскую эпоху доктор Харджис проповедовал такую богохульственную ересь, что задыхавшаяся от восторга Энн в ужасе содрогнулась. Она окинула взглядом аудиторию. Одни студентки были шокированы, другие просто скучали… а остальные (таких было большинство) в предвидении будущего экзамена изящными вечными ручками записывали лекцию в изящные маленькие тетрадочки — так же безропотно, как если бы доктор Харджис сообщил им, что ливорнские соломенные шляпы изобрела в 12 году нашей эры в Сиенне хромая незамужняя тетушка императора Августа. Энн с облегчением снова повернулась к Глену Харджису, который притягивал ее к себе с такой магическою силой, как ни один представитель мужского пола со времен Адольфа Клебса.
ГЛАВА VII
Это должно было послужить ей предостережением.
После окончания лекции Энн, повинуясь внезапному порыву, подошла к нему и пробормотала:
— Ах, доктор Харджис, я еще ни разу не слышала такой замечательной лекции. Надеюсь, они не сочтут вас радикалом.
Он усмехнулся.
— Радикалом? Меня? Да что вы, милая барышня! Я ведь консерватор до мозга костей — честный республиканец, член приходского совета епископальной церкви, и потом мне действительно нравятся картины Милле[33] и Лейтона.[34]
— А как же… то, что вы говорили о пенсильванских шахтерах и крепостных?
— Ах, это… — небрежно протянул он, — это же просто иллюстрация.
Энн смущенно уступила место другим студенткам, которые жаждали спросить доктора Харджиса, входят ли Гиббон[35] и Бокль[36] в список обязательной или же просто рекомендованной литературы.
Устало плетясь домой, Энн с материнской досадой думала: «Как ему не стыдно так легкомысленно относиться к своим талантам? Но, может быть, он гораздо радикальнее, чем сам думает. Просто он усвоил эту небрежную преподавательскую манеру. Наверное, это такой профессиональный прием. Мистер Клебс тоже имел обыкновение с глубокомысленным видом рассматривать подметки башмаков. Ученость обязывает. Интересно, приобрету я когда-нибудь такую манеру? Обязательно приобрету! А может, я просто сентиментальна?.. Он очень мил. Брови у него почти срослись. А на руках такие густые рыжие волосы».
Они встречались — как почему-то всегда встречаются люди, интересующиеся друг другом, — после лекций, на совещаниях в его кабинете, на чаепитиях в ХАМЖ, по четвергам на целомудренных оргиях у декана, где подавали какао с экзотическим печеньем от Хантли и Палмера; в дискуссионном обществе, руководителем которого он был назначен. Энн, всегда презиравшая надуманные, неуклюжие словопрения, именуемые дебатами, вдруг сочла их превосходной подготовкой к политической деятельности. Десятки девушек питали умеренную симпатию к доктору Харджису. Однако, насколько удалось установить Энн, студентки типа благонравной Эми Джонс наводили на него тоску, ибо гораздо больше интересовались сдобным тестом и недорогой обстановкой для небольшого домика, чем королями из династии Каролингов,[37] тогда как многообещающие взгляды студенток типа Митци Брюэр ставили под угрозу должность серьезного молодого преподавателя. Страдая за него и возмущаясь его слепотой, Энн наблюдала, как он приглядывался к одной девице за другой, а когда наконец остановил свой выбор — о, вы, разумеется, понимаете, самым невинным и дружеским образом — на ней самой, она решила, что ей следует держаться с ним высокомерно, но сделать этого не смогла.
Они стали друзьями.
Они часами болтали в гостиной Христианской Ассоциации. Он оставил свою позу небрежного превосходства, которое Энн считала защитой от алчных студенток: требуя, чтобы он знал все на свете, они только и ждали случая посмеяться над его ошибками.
Кроме того, они гуляли — но исключительно на территории колледжа.
В Пойнт-Ройяле мужчины — будь то преподаватели или прибывшие с визитом кузены — имели право прогуливаться со студентками по территории колледжа под завистливыми, насмешливыми или сочувственными взглядами остальных девиц, однако им было строжайшим образом запрещено устраивать прогулки или пикники где-либо еще. Несмотря на все смелые пойнт-ройялские дебаты, несмотря на изучение биологии и физиологии, на мнимо бесстрастное отношение к королевским фавориткам и к экономическим корням проституции, несмотря на твердое убеждение, будто они вполне нормальные, или, по их собственному выражению, вполне современные, женщины, готовые к замужеству, к материнству или к деловой карьере на условиях полного равноправия с мужчинами, девушки эти жили в монастыре под охраной монахинь женского и мужского пола. В государственных университетах с совместным обучением студентки могли весело и небрежно общаться со студентами и, ежедневно встречаясь с ними в библиотеках и лабораториях, привыкали не принимать их всерьез. Но в этом монастыре даже те девушки, которые росли в здоровой обстановке вместе с шумливыми братьями, до такой степени задыхались в благоухающем тумане женственности, что их трудно было отличить от истеричных воспитанниц женских пансионов.
Постоянно одержимые мыслями и мечтами о мужчинах, они в большинстве случаев подавляли в себе эти желания, делая вид, будто презирают весь мужской пол — когда поблизости не было мужчин. Но когда они были… Самого некрасивого преподавателя, преподобного Генри Соглса (магистра искусств, большого знатока латыни и греческого), после каждой лекции окружала толпа щебечущих студенток, которые с благоговением выслушивали увлекательные соображения вроде того, что Софокл был более выдающимся и высоконравственным писателем, нежели Дэвид Грэхем Филлипс.[38] И все они суетились в поисках его старых и грязных высоких калош, пока наконец какая-нибудь проказница, словно только что сошедшая с французской гравюры, не находила их под кафедрой и не подавала ему, задыхаясь от волнения.