Альберт Лиханов - Высшая мера
Я сидела, задумавшись, вороша недавнее и прошлое, и вдруг будто кто меня толкнул. Я глянула на стенку и увидела часы — настенные часы, главную Мариину гордость. Темного дерева с начищенными медными гирьками, они тикали тут всегда, и едва ты входил в комнату, чувствовал: что-то живое стукочет, шевелится, живет. Мария мне говаривала про часы:
— Лико, девка, я бы без них как в могиле. Радио во тьме-то молчит, а они завсегда дышут.
Теперь часы стояли. Стрелки указывали на три часа с четвертью, маленькая и минутная почти сомкнулись между собой, но — самое поразительное! — гирька не опустилась, завод не вышел! И три с четвертью означали ночь. Минувшую ночь.
Я встала на цыпочки, подтянула гирю, качнула маятник, он бодро задвигался и вдруг встал.
Часы не хотели идти без Марии.
Это походило на наваждение, и я, материалистка, заведующая читальным залом, не могла принять такое. Вновь открыла стекло, поправила гирьку, подергала цепью, качнула маятник.
Он охотно побежал и опять замер.
Мария хвасталась мне, что часы у нее без отказу, навеки. Меня охватил озноб. Я глупо разглядывала циферблат с римскими цифрами и дрожала — не от страха, от холода, от ледяного мороза, который вдруг сжал меня.
Кто-то положил руку мне на плечо, я вздрогнула, обернулась. Совершенно не слышала, как вошел Саша. Он взял мою ладонь горячими руками, спросил шепотом, вглядываясь в лицо покойницы:
— Отчего ты дрожишь?
— Не знаю.
Мы сидели возле Марии, я смотрела то на нее, то на Сашу и думала об одиночестве. Теперь я одна с Алей, а это финишная прямая. Сын вырос, окреп, у него своя жизнь и свои интересы, и я не имею права ему мешать — задерживать или, того хуже, ехать за ним. Так угодно судьбе.
— Часы встали, — проговорила я, по-прежнему трясясь от озноба.
— Починим, — ответил уверенно Саша, открыл дверцу и сделал то же, что делала я. Часы ответили точно тем же.
— Нельзя, — сказала я, и сын внимательно посмотрел на меня. Я уточнила, вздохнув: — Невозможно.
Ирина умела красиво выворачиваться из любой ситуации. Ее директор не обиделся, а, напротив того, приехал на вокзал.
Осень уже вздыхала холодом, трепетала березовой желтизной, умягчала палой листвой шаги по асфальту. Вечерело, солнце улеглось на горизонт, превратив рельсы в красные полосы. Эта красота отдавала чем-то тревожным.
Еще бы, я расставалась с внуком, расставалась с сыном. Наконец, с невесткой.
И потеряла Марию, навеки рассталась с ней.
Мы стояли у вагона, приехали на вокзал заранее, еще и поезд не подали, будто Ирина боялась опоздать, не верила в свою удачу, считала, что я остановлю Сашу. Утрата как будто объединяет обычных людей, а мы с сыном потеряли Марию, и сейчас он сам уезжал от меня: ничего странного, что Саша стоял, обняв меня за плечи. Я робко поглядывала на Ирину, ждала — она тоже подойдет ко мне, но невестка переминалась с ноги на ногу, каждую секунду одергивала Игорька, который носился напоследок по перрону, и лишь изредка и равнодушно взглядывала на нас.
Он целовал меня то и дело, мой большой, взрослый сын, вздыхал, повторял банальные и легкие слова о том, чтобы я не огорчалась, он будет часто приезжать, а я стану прилетать к ним, но за этой легкостью мне слышалось раскаяние, не глубокое, правда, не истинное, но все же.
Судьба, похоже, разводила нас основательно — я оставалась вдвоем с Алечкой и ума не могла приложить, как получится дальше. Жизнь, правда, улучшалась, мне прибавили зарплату, да и благодетельница Мария — стыдно признаться — завещала мне вклад на сберкнижке, но разве в одних деньгах дело? Сегодня с Алей сидела Агаша, а уже назавтра выхода не было, и мне предстояло много серьезных решений.
Впрочем, не в этом дело. Как сложится у них там, в Москве? На работе и между собой? Здесь я хоть видела, что с ними происходит, вмешаться не могла, но видеть видела, что-то знала, а теперь это мне недоступно, и сердце ждало маеты, тревоги, бессонных ночей.
Веселой толпой к вагону кинулась молодежь — товарищи Саши и Ирины — кто по университету, кто по работе, и пришлось подтянуться, меня знали, и я не могла портить проводы своим унылым видом.
Схватив за руку Игорька, я ушла с ним на край перрона к желтым, суетливым осинкам, подняла ярко-красный листок, присела на корточки, ближе к внуку:
— Держи на память.
Он принял подарок очень серьезно, понюхал лист, аккуратно вложил его в карман. И обнял меня за шею. Будто мы поменялись местами, он взрослый, даже седой человек, а я трехлетняя девочка, и внук обнял девочку за шею, чтобы поцеловать, чтобы проститься. Я заплакала, стискивая зубы, боясь напугать Игорька.
Он отстранился:
— Тебе жалко бабушку Марию? — спросил он.
— Мне жалко тебя, — ответила я, пытаясь улыбнуться.
— Но ведь я живой! — воскликнул он, не понимая.
Я снова схватила его в охапку.
— Чего выдумал! — бормотала я, вдыхая, сладостно вдыхая в себя запах синего суконного пальтишка, мальчишечьего пота и еще чего-то бесконечно родного и чистого.
Взявшись за руки, мы вернулись к вагону, там слышался хохот, разливали коньяк в бумажные стаканчики, провозглашали здравицы в честь новых москвичей Ирины и Александра.
Неожиданно толпа расступилась, и я увидела, как к Ирине движется седой красивый человек в распахнутом плаще — на лацкане пиджака темно-малиновая капля депутатского флажка. Впервые я видела директора не по телевизору, он был свежее, чем на экране, и только дрябловатая кожа шеи выдавала немолодые года.
В вытянутой руке, чуточку театрально, он держал роскошный букет поздних роз, протягивал их Ирине, приближался, ничуть не смущаясь, по коридору, который выстроила молодежь, а приблизившись, снял шляпу и поклонился:
— Ирина Андреевна, благодарю за краткий миг, в течение которого вы украсили собою мой, так сказать, предбанник.
Действо, начинавшее быть слишком уж церемонным, обернулось смехом, директору поднесли бумажный стаканчик, он лихо опорожнил его, пожал руку Саши, познакомился со мной и остался возле меня, видно решив, что его место — по возрасту — рядом.
Началась суета, я тискала Игорька, потом обняла Сашу, поцеловала Ирину.
— Постарайтесь понять меня, — шепнула она на прощание, — это не так трудно.
— Постараюсь! — ответила я ей, целуя в лоб. — Будьте дружны! Любите друг друга! Берегите Игорька!
Поезд тронулся тихо, без всякого предупреждения, — а когда-то три раза звонил колокол, — я сначала пошла рядом с вагоном, потом побежала.
— Игорька! — повторяла я им одними губами. — Друг друга!
Они кивали в ответ, соглашаясь, улыбаясь беспечно. Только Игорек плакал, глядя на меня.
Он — единственный.
Жалость унижает, сказал великий. Пусть обсмеют меня просвещенные, только я не согласна: жалость подает надежду.
Я взяла отпуск — очередной и без содержания, — Алю нельзя было оставлять одну, к тому же мне предстояло найти ей сиделку, устроила санитарный час на книговыдаче, мы закрылись на ключ, уселись за столиком в нашей третьей комнате — и вышло вроде прощания. Роскошный — по заказу — торт, шампанское, сбивчивые речи, поцелуи и слезы…
Я старалась веселить своих девчонок, вспоминала наши привязанности, студенческую любовь, как стучала каблуками, собирая книги, а Лиза ругалась или куковала, Тоня ходила с линейкой, Агаша жаловалась, — и мы смеялись, но тут же наворачивались слезы. Нет, устоять невозможно, это выше сил.
— Да, девочки, — вздохнула я, когда первый вал грусти откатился от нас, — вот так крутишься, стареешь, а потом не можешь вспомнить, зачем жила. — Добрая Агаша всплеснула руками, но я остановила ее, повысив голос: — Дерева не посадила, книгу не написала, только выдавала…
— Зато детей вырастила, разве это мало! — Лиза смотрела негодующе, она уже готовилась замуж за своего венгерского студента, думала о детях.
Мало или много это, вырастить детей? Алечка больна, и я только помогала ей обходиться, существовать, а Саша уехал. Суетилась, билась, и вот, в сущности, одна.
— Кто-то строит дороги, открывает звезды, — сказала задумчиво добрая Агаша, — но кто-то должен и книжки студентам выдавать. Вы зря, Софья Сергеевна, мы вот умрем, а какой-то студент станет дедушкой, вспомнит себя молодым, как влюблялся, и нас заодно — кого с линейкой, кого как. Улыбнется.
— Другой в академики выбьется, — подхватила Тоня, — а ведь академику книжки-то мы подавали, а?
Мы рассмеялись. Утешали меня подружки мои дорогие, утешали, я согласилась, им подыгрывая:
— И то верно, сколько народу вокруг — обыкновенного, незнаменитого. Официантки, проводницы, мы, грешные, все живут себе каждый по-своему, а скажи, будто прожили незаметно, неинтересно, зря — глупо выйдет, не по правде. Правда — она в простоте, в обыкновенности, правда не только в успехе, а и в неудаче тоже, правда — это все, что с нами было, лишь бы не стыдно в конце. А какой же стыд обыкновенная жизнь?