Анатоль Франс - 7. Восстание ангелов. Маленький Пьер. Жизнь в цвету. Новеллы. Рабле
Если мы рассуждаем правильно, если все миры, подобные нашей солнечной системе, обитаемы, были или будут обитаемы, и если их обитатели подчинены тем же законам, которые управляют нами, — тогда зло достигло предела, тогда оно объемлет всю вселенную, и разумному человеку остается только уйти из жизни или смеяться над такой забавной шуткой.
Rara per ignotos errant animalia montes.
Вот, мой старый Силен, вымазанный кровавым соком шелковицы по капризу прекраснейшей из наяд, вот куда завели меня стихи, что ты пел Мнасилу, юной Эгле, фавнам и лесным дубам! Спой еще, божественный пьяница, воспой Пасифаю и помоги мне забыть мои мрачные бредни.
XXIV. Филиппина Гоблен
В долгие месяцы парижской зимы, когда после темных, сырых и холодных улиц так приятно войти в теплую, залитую светом гостиную, мы проводили чудесные вечера у Данкенов на старой улице св. Андрея. В гостиной четы Данкен, обставленной глубокими шкафами, полными минералов и ископаемых, оставалось еще достаточно места для резвящейся молодежи, которая кружилась в танце среди этих свидетелей баснословного прошлого, столь же мало помышляя о бренности всего земного, как ночные бабочки, водящие хороводы летними вечерами.
Завсегдатаи этого гостеприимного дома принадлежали большей частью к семьям скромных ученых или художников. Мужчины приходили в визитках, женщины в закрытых платьях. Никакой роскоши, никакой изысканности, зато много радушия и веселья.
Каждую субботу здесь встречалось все то же общество: Марта и Клодий Бондуа, Эдмея Жирэ и Мадлена Деларш, две кузины, — одна тонкая, бледная, с глазами, возведенными к небу, другая свежая, крепкая, кругленькая и смешливая — «любовь небесная» и «любовь земная». Ходили слухи, что «любовь небесная» получит отличное приданое. Там бывало еще несколько племянников и племянниц, внучатных племянников и внучатных племянниц г-жи Данкен, которая, хоть и бездетная, была истая Матушка Жигонь;[417] мой друг Фонтанэ, только что введенный мною в дом и уже мечтавший там верховодить; доктор Реноден, молодой врач, недавно обосновавшийся по соседству и искавший практики, — смуглый человечек лет тридцати пяти, которого я считал слишком старым, хоть он и был самым отчаянным сумасбродом в нашей компании. Немножко педант, немножко представитель богемы, он был пропитан запахами общественных балов и анатомического театра и поражал своим проницательным умом; его нарочито грубые речи и привлекали и коробили меня. Я был еще очень несведущ и очень заинтересован тайнами природы, но и недостаточно невинен, чтобы не смущаться от грубых разоблачений, которые развеивали мои мечты и разрушали иллюзии.
Я сам не знал, люблю ли я, или ненавижу этого смуглого человечка с синеватыми бритыми щеками, ученого и чудаковатого. Будь я лет на двадцать старше, я оценил бы его как веселого собутыльника и охотно обедал бы с ним в обществе Анатоля де Монтеглона[418]. Но в те давние времена я был очень щепетилен.
Частой гостьей этого славного дома была Элиза Герье, пианистка, получившая премию Консерватории. Не знаю, за что мой крестный предпочитал Элизу Герье всем барышням, которые блистали за его обедами и украшали его дом. Нельзя было обнаружить ни малейшего духовного сродства между румяным буржуа, неповоротливым увальнем с несколько бабьей наружностью, и юной музыкантшей с прекрасными крупными чертами лица, сумрачной и стройной, как мальчик.
Совсем иначе обстояло дело со мной. Благодаря глубокой, так сказать, врожденной страсти к античному искусству я, конечно, не мог не оценить красоту Элизы Герье, где гармонично сочетались черты двух полов, но этой юной особе, будь она даже хоть немного благосклонна ко мне, трудно было бы победить мою робость; в ее присутствии я невольно испытывал священный трепет, еще усугублявшийся тем уничтожающим равнодушием, которое она мне выказывала или, вернее, не скрывала его от меня.
По воле судеб она стала первой из прекрасных смертных, которую я принял за богиню.
Единственной барышней, с кем я нисколько не робел, с кем охотно беседовал, удовлетворяя свою жажду знаний и веселясь от всей души, была мадемуазель Филиппина Гоблен, весьма начитанная девица с широким умом, отличная хозяйка, благоразумная и вместе с тем сумасбродная, смешливая и печальная, которая все читала и все помнила; отлично зная, но как бы не замечая, что она некрасива, она сама подшучивала над своим длинным носом с яйцевидным кончиком, пуская в ход редкую эрудицию и выдумывая прихотливые космогонические сравнения с мистическим животворным яйцом Орфея и яйцом Озириса[419].
— В один прекрасный день, — говорила она с серьезным видом, — когда я чихну, из яйца вылупится множество крохотных человечков, веселых и печальных, которые рассеются по всему свету и, проникнув в мозг людей, внушат им безрассудные мысли, но зато избавят от глупости.
Она весело смеялась, но, вероятно, охотно отдала бы весь свой ум в обмен на личико Эдмеи Жирэ или фигурку Мадлены Деларш.
Я замечал это много раз, но один случай в особенности навел меня на размышления и впервые открыл передо мной глубины женского сердца. Как-то, на званом вечере у г-на Данкена, мадемуазель Гоблен, по обыкновению, блистала остроумием и танцевала с большим комическим талантом какой-то испанский танец. Я выразил ей свое искреннее восхищение; я сказал, что ее тонкий ум проявляется не только в разговоре, но и в пении, в смехе, в танце. Она слушала меня с несколько хмурым видом. Я говорил, что совершенно очарован ее живым воображением, долго и пространно расписывая все сокровища ума, которыми она обладает. Когда я умолк, Филиппина окинула меня презрительным взглядом и отвернулась. Тут к ней подошел доктор Реноден и воскликнул:
— Мадемуазель, вы всегда очаровательны, но, когда танцуете фанданго, вы еще больше хорошеете, если это только возможно.
Я счел комплимент довольно глупым, но Филиппина обратила к Ренодену такой счастливый и нежный взгляд, что, подтверждая его лесть, действительно похорошела от радости.
На вечерах у крестного много танцевали, и я до сих пор вспоминаю, каким прелестным румянцем заливалось личико Марты Бондуа после вальса. Доктор Реноден в самых чинных танцах иногда лихо откалывал коленца, выученные им в студенческие годы на общественных балах Латинского квартала, но г-жа Данкен была слишком простодушна, чтобы это заметить. Сам я танцевал очень плохо. Мадемуазель Гоблен, которая часто оказывалась моей партнершей, потому что ее реже приглашали кавалеры, очень досадовала на мою неловкость и не раз предлагала давать мне уроки танцев.
Танцам я предпочитал разные шуточные игры и шарады, которые были в большом ходу в доме крестного. Мне вспоминаются поцелуи по жребию через спинку стула с Эдмеей Жирэ или Мадленой Деларш, — хотя и дозволенные, они не были лишены приятности. Но больше всего мне нравились шарады. Они включали все театральные зрелища — драму, комедию, пантомиму, балет и оперу. Для декораций, костюмов и реквизита мы завладевали всем гардеробом, мебелью, посудой и кухонной утварью наших хозяев. Поэтому наши представления были довольно пышно обставлены. Иногда к Филиппине и ко мне обращались с просьбой сочинить сценарий. В таких случаях действие шарады, вопреки строгим правилам Буало[420], превращалось в самую бесшабашную и веселую буффонаду. Филиппина Гоблен отличалась необыкновенным талантом. Свои шутовские выдумки она играла с блестящим юмором, как настоящая комедиантка.
Ее лучшим номером (и моим также, ибо я с ней сотрудничал) была шарада, «первое» и «целое» которой я, к сожалению, совершенно забыл, так что этот драматический шедевр сохранился для потомства в том же состоянии, в каком дошли до нас почти все трилогии греческого театра. Согласен признать, что с утратой шарады потомство потерпело несколько меньший ущерб. Я помню по крайней мере, что «второе» означало «танец» и действующим лицом был царь Давид, который плясал вокруг священного ковчега господня, аккомпанируя себе на арфе. Давида изображала мадемуазель Гоблен; длинная синяя борода из вязальной шерсти, подвешенная к ушам, и нелепый нос Филиппины придавали Давиду уморительный вид. Намотав на голову кашемировый тюрбан, увенчанный чайником красной меди, завернувшись в турецкую шаль, она перебирала струны, за неимением арфы, на плетеном позолоченном стуле и торжественно отплясывала священный танец, который особенно подчеркивал ее непомерно длинные руки и ноги, ее угловатые худые локти и колени. Позади нее, аккомпанируя себе на шумовке, пела священные песнопения Элиза Герье. Что касается ковчега господня,
Который Иордан потечь принудил вспятьИ столько гордых стен сумел с землей сравнять,
то ковчегом служил рабочий столик г-жи Данкен, и она, увидев, как он, в соответствии с текстом песнопений, кренится набок, вскрикнула из глубины гостиной «Боже! моя вышивка!..», ибо в ковчеге находились туфли, которые она вышивала для г-на Данкена.