Ярослав Ивашкевич - Хвала и слава Том 1
Но мать настояла на своем и взяла Алека в филармонию. Януш с Зосей встретили их у самых дверей зала. Алек вытянулся в стройного пятнадцатилетнего подростка. Глядя на него, Януш невольно подумал: «Интересно, и у меня мог бы быть такой?»
— Ну, как ты, Зося? — спросила Билинская, подавая невестке руку. — Как себя чувствуешь?
— Спасибо, отлично, — стараясь держаться независимо, ответила Зося.
Алек, подавая руку тетке, вспыхнул так, что его старательно зачесанный светлый хохол надо лбом показался еще светлее. Мать с укором взглянула на него. От ее голубого холодного взгляда Алек потупился и отвернулся. Зосе стало жаль его, и она решилась взять на себя инициативу в разговоре.
— Дося Вевюрская сказала, что здесь просто освещение неудачное, но мне кажется, я и в самом деле выгляжу очень плохо, — сказала она.
— Дося Вевюрская? Qui est-ce?[94]— спросила Билинская, переводя свой холодный взгляд на Зосю.
— Ну где тебе знать все ответвления рода Вевюрских, — с улыбкой сказал Януш. — В Готском альманахе{128} их нет.
— Уж в чем, в чем, а в снобизме меня не обвинишь, — ответила Билинская.
Зося перехватила взгляд Алека, с восхищением смотревшего на мать. В длинном платье темно-синего бархата и с нитями жемчуга княгини Анны на шее Билинская выглядела великолепно. Волосы она подсветлила, и недавно проступившие белые нити стали незаметны. Несколько недель назад Билинская вернулась из Парижа.
Зося набралась храбрости.
— Зато ты, Марыся, превосходно выглядишь, — сказала она.
Билинская привычно отстранила ее отчужденным взглядом, но тут же улыбнулась — одними губами, — чтобы хоть как-то смягчить холодок, которым — она сама это чувствовала, — веяло от нее.
— Мама всегда выглядит чудесно, — впервые отозвался Алек.
Зося решила пошутить.
— А я? — обратилась она к племяннику.
И тут же пожалела об этом. Алек так покраснел, что даже слезы навернулись у него на глаза. К счастью, раздался звонок и надо было занимать свои места.
Вскоре Януш с Зосей уже сидели на неудобных скрипучих стульях, обитых красной клеенкой, на тех местах, откуда было видно уродливые фрески над раковиной оркестра. Медленно собирались музыканты.
— Я просто ужасна, — сказала Зося, прижимаясь к плечу Януша, — совсем не умею разговаривать с твоей родней. Всегда скажу что-нибудь невпопад.
— Можешь утешиться, — ответил Януш, — я примерно так же говорю с Марысей. Что бы я ни сказал, всегда кажется, что сказал не то. Так уж повелось. Всегда я с ней чувствовал себя скованно, хотя бы потому, что отец больше любил ее.
— Ты в этом уверен?
— В чем?
— Что отец больше любил ее.
— Я помню его смерть.
И вдруг прямо тут, глядя на собирающихся музыкантов, раскланиваясь со знакомыми, с тем же Губе, который всегда являлся на концерты с каким-то старым евреем, Януш стал рассказывать о болезни и смерти отца и о том, как тот непременно хотел видеть перед смертью Билинскую.
— И тогда она приехала верхом с двумя казаками. Казимеж Спыхала находился у нас, он служил в Польской военной организации{129}.
Зося нагнула голову и искоса взглянула на Януша.
— Не совсем обычное время ты выбрал для этих воспоминаний.
Януш прервал рассказ. Он понял, о чем она сейчас подумала. Ведь она-то никогда не говорила ему о смерти Згожельского, а он об этом не спрашивал. Так и оставалась недоговоренность. А Згожельский умер от отчаяния, продав Коморов за бесценок.
— Один из казаков вернул Марысе мешочек с драгоценностями, — досказал все-таки Януш, — и вот на них-то сестра и купила мне Коморов. Вот что я хотел сказать, — поставил он точку над «и».
Зося, прищурившись, смотрела на первого скрипача, который проигрывал какой-то сложный пассаж.
— И тебе не жаль этих драгоценностей? — спросила она.
— Я считаю, что между супругами никогда не должно быть денежных расчетов.
— Я тоже так считаю, — прошептала Зося.
Звуки настраиваемого оркестра, точно глубокий вздох, устремлялись вверх, стараясь пересилить друг друга; там, в своде раковины, скрипки и гобои схватились, как два борца, и вдруг все звуки стихли, будто ножом отсеченные.
Фительберг в белой манишке вышел на сцену и, повернувшись к публике, показал в широкой улыбке свои белые зубы.
Зал разразился аплодисментами.
III
Профессор Рыневич жил на Польной улице, напротив Политехнического института; он намеренно выбрал это место из-за сына, учившегося на архитектора, чтобы тому было близко ходить в институт. Младший Рыневич успешно продвигался в своей области и был утешением родителей. Зато старику отцу было далековато добираться до университета, где его лекции по биологии собирали не очень-то большое число слушателей.
В день концерта Эльжбеты профессор с утра испытывал какое-то беспокойство и лекции — а было их в этот день только две — вопреки обыкновению прочитал довольно небрежно. Поболтал со слушателями — оказалась затронутой проблема отдельных скамей для евреев, — но вполне спокойно; немного почитал по своим конспектам и кое-как отбыл эти часы до обеда. Сын обедать не явился, его задержала работа в архитектурной мастерской, а может быть, отправился куда-то с товарищами. Мадам Рыневич, спокойная, еще красивая женщина, не смогла объяснить мужу, чем занят сын, и по этому поводу ей пришлось выслушать несколько язвительных замечаний. Потом профессор молча съел свой бульон и кусок мяса в горчичном соусе, а когда дело дошло до яблочного компота, попросил жену дать ему сегодняшнюю утреннюю газету — любую. Мадам Рыневич обратила внимание на то, что он заглянул только на предпоследнюю страницу, в раздел: «Куда пойти сегодня вечером», и тут же отложил газету. Она поняла, что муж хотел узнать, когда начинается концерт в филармонии, а так как они много раз ходили на концерты и всегда к восьми часам, то она заключила, что профессор чем-то взволнован. Тихонько вздохнув, она сказала:
— Ешь компот, Феликс.
— Да ведь он, наверно, с корицей!..
— Почему он должен быть с корицей? Я же знаю, что ты не выносишь корицы. Я помню о твоих вкусах, — добавила она многозначительно.
Профессор пропустил мимо ушей этот тон, но компот все-таки съел. Когда после обеда мадам Рыневич подала чай, появился Ежи, улыбающийся, довольный, и тут же стал рассказывать о каком-то товарище, который нелепейшим образом провалился на экзамене. Мадам Рыневич смеялась, но тем не менее заметила, что муж поглядывает в окно на тучи и не слушает болтовни сына. На дворе был обычный октябрьский день, тучи стлались низко, но ветер был несильный.
Разумеется, мадам Рыневич поняла, что мысли профессора устремлены к другой осени, хотя все тогда было не осенью. «Сейчас, сейчас, — прикинула она, — когда же это могло быть?» И произнесла вслух:
— Когда ты вернулся из России, Феликс?
Рыневич посмотрел на нее, точно очнулся от сна.
— Ты не помнишь? — грустно спросил он. — В восемнадцатом году.
— Это я помню, — махнула рукой мадам Рыневич, — я не о годе спрашивала, а о месяце. В октябре, кажется?
— В октябре.
— Неужели ты, мама, не помнишь? — откликнулся Ежи, оторвавшись от компота. — А я помню, будто это вчера было. Я играл с моей электрической железной дорогой, а папа вошел так неожиданно… и я не узнал его.
Рыневич с благодарностью взглянул на сына.
— Вот, и я так считала, — сказала мадам Рыневич, вдруг задумавшись. — Эта октябрьская погода как раз напомнила мне твое возвращение. Все как-то было странно.
— А что ж тут странного? — резко спросил Ежи, закуривая. —
По-моему, самое нормальное явление — куда ему еще было деться?
— Мог и не вернуться, — усмехнулась мадам Рыневич.
— Ядвися, дорогая! — тихо взмолился Рыневич.
— Ты не знаешь, как это бывает? — с какой-то горечью в голосе произнесла профессорша.
— Да ведь не влюбился же папа там, в России! — захохотал Ежи, для которого влюбившийся «родитель» был явлением и нелепым, и просто невероятным.
Пани Ядвига настороженно взглянула на сына. Но, видя, что тот равнодушно продолжает курить, пожала плечами:
— Ничего бы необычного в этом не было.
Профессор вспыхнул.
— Вы говорите обо мне так, словно меня здесь нет, и вообще обращаетесь со мной, как с выжившим из ума старцем.
Ежи перестал курить и посмотрел на отца таким холодным взглядом, как будто хотел пронзить его.
— Прошу прощения, — сухо произнес он, гася папиросу в стеклянной пепельнице.
Профессор встал и молча прошел в свой кабинет.
— Вечно ты чем-нибудь расстроишь отца, — сказала профессорша, убирая сахар в буфет.