Фредерик Стендаль - Красное и чёрное
— Как! Она жива? — вне себя воскликнул Жюльен, вскочив из-за стола.
— А вы ничего не знали? — сказал тюремщик с тупым изумлением, которое мгновенно сменилось выражением ликующей алчности. — Да уж следовало бы вам, сударь, что-нибудь дать хирургу, потому что ведь он по закону и по справедливости помалкивать должен бы. Ну, а я, сударь, хотел угодить вам: сходил к нему, а он мне всё и выложил...
— Так, значит, рана не смертельна? — шагнув к нему, нетерпеливо спросил Жюльен. — Смотри, ты жизнью своей мне за это ответишь.
Тюремщик, исполин сажённого роста, струхнул и попятился к двери. Жюльен понял, что так он от него ничего не добьётся. Он сел и швырнул золотой г-ну Нуару.
По мере того, как из рассказа этого человека Жюльен убеждался, что рана г-жи де Реналь не смертельна, он чувствовал, что самообладание покидает его и слёзы вот-вот хлынут у него из глаз.
— Оставьте меня! — отрывисто сказал он.
Тюремщик повиновался. Едва за ним захлопнулась дверь, «Боже великий! Она жива!» — воскликнул Жюльен и бросился на колени, рыдая и заливаясь слезами.
В эту неповторимую минуту он был верующим. Какое ему было дело до попов со всем их ханжеством и лицемерием? Разве это как-нибудь умаляло для него сейчас истину и величие образа божьего?
И вот только теперь Жюльен почувствовал раскаяние в совершённом им преступлении. По какому-то странному совпадению, которое спасло его от отчаяния, он только сейчас вышел из того состояния лихорадочного возбуждения и полубезумия, в котором он пребывал всё время с той самой минуты, как выехал из Парижа в Верьер.
Это были благодатные, чистые слёзы; он ни на минуту не сомневался в том, что будет осуждён.
— Значит, она будет жить! — повторял он. — Она будет жить, и простит, и будет любить меня...
Наутро, уже довольно поздно, его разбудил тюремщик.
— Видно, у вас спокойно на душе, господин Жюльен, — сказал тюремщик. — Вот уж два раза, как я к вам входил, да только постеснялся будить вас. Вот, пожалуйста, две бутылочки славного винца: это вам посылает господин Малон, наш кюре.
— Как! Этот мошенник ещё здесь? — сказал Жюльен.
— Да, сударь, — отвечал тюремщик, понижая голос. — Только вы уж не говорите так громко, это вам может повредить.
Жюльен рассмеялся.
— В том положении, милый мой, в каком я сейчас нахожусь, только вы один можете мне повредить, коли перестанете быть таким участливым и добрым... Вы не прогадаете, вам хорошо заплатят, — спохватившись, внушительно добавил Жюльен.
И он тут же подтвердил свой внушительный тон, бросив г-ну Нуару золотую монету.
Господин Нуару снова и на этот раз с ещё большими подробностями изложил всё, что знал про г-жу де Реналь, но о посещении мадемуазель Элизы не заикнулся ни словом.
Это была низкая и поистине раболепная натура. Внезапно у Жюльена мелькнула мысль: «Этот безобразный великан получает здесь три-четыре сотни франков, не больше, ибо народу у него в тюрьме не так много; я могу пообещать ему десять тысяч франков, если он сбежит со мной в Швейцарию. Трудно будет только заставить его поверить, что я его не обману». Но когда Жюльен представил себе, как долго ему придётся объясняться с этим гнусным животным, он почувствовал отвращение и стал думать о другом.
Вечером оказалось, что время уже упущено. В полночь за ним приехала почтовая карета и увезла его. Он остался очень доволен своими спутниками — жандармами. Утром он был доставлен в безансонскую тюрьму, где его любезно препроводили в верхний этаж готической башни. Приглядевшись, он решил, что эта архитектура относится к началу XIV века, и залюбовался её изяществом и пленительной лёгкостью. Сквозь узкий просвет между двумя стенами, над угрюмой глубиной двора, открывался вдали изумительной красоты пейзаж.
На следующий день ему учинили допрос, после чего несколько дней ему никто не докучал. На душе у него было спокойно. Его дело казалось ему проще простого: «Я хотел убить — меня следует убить».
Его мысль не задерживалась на этом рассуждении. Суд, неприятность выступать перед публикой, защита — всё это были какие-то досадные пустяки, скучные церемонии, о которых будет время подумать, когда всё это наступит. И самый момент смерти также не задерживал его мысли: «Подумаю после суда». Жизнь вовсе не казалась ему скучной, он на всё смотрел теперь другими глазами: у него не было никакого честолюбия. Он редко вспоминал о м-ль де Ла-Моль. Он был охвачен чувством раскаяния, и образ г-жи де Реналь часто вставал перед ним, особенно в ночной тишине, которую в этой высокой башне прерывали только крики орлана.
Он благодарил небо за то, что рана, которую он нанёс, оказалась не смертельной. «Странное дело! — рассуждал он сам с собой. — Ведь мне казалось, что она своим письмом к господину де Ла-Молю разрушила навсегда счастье, которое только что открылось передо мной, и вот не прошло и двух недель после этого письма, а я даже не вспоминаю о том, что так меня тогда волновало... Две-три тысячи ливров ренты, чтобы жить спокойно где-нибудь в горах, вот как в Вержи... Я был счастлив тогда. Я только не понимал моего счастья!»
Бывали минуты, когда он вдруг срывался со стула в страшном смятении. «Если бы я ранил насмерть госпожу де Реналь, я бы покончил с собой. Мне необходима эта уверенность, что она жива, чтобы не задыхаться от отвращения к себе. Покончить с собой! Вот о чём стоит подумать, — говорил он себе. — Эти лютые формалисты-судьи, которые с такой яростью преследуют несчастного подсудимого, а сами за какой-нибудь жалкий орден готовы вздёрнуть на виселицу лучшего из своих сограждан... Я бы избавился от их власти, ото всех их оскорблений на отвратительном французском языке, который здешняя газетка будет называть красноречием...
Ведь я могу прожить ещё по меньшей мере недель пять-шесть...» «Покончить с собой! Нет, чёрт возьми, — решил он спустя несколько дней, — ведь Наполеон жил.
И потом, мне приятно жить. Здесь тихо, спокойно, никто мне не надоедает», — смеясь, добавил он и начал составлять список книг, которые собирался выписать из Парижа.
XXXVII. Башенка
Могила друга.
СтернИз коридора донёсся громкий шум, — в этот час обычно никто не поднимался сюда; орлан улетел с криком, дверь растворилась, и почтенный кюре Шелан, трясущийся, с палкой в руках, упал к нему на грудь.
— Ах, боже праведный! Да как же это может быть, дитя моё... Чудовище, следовало бы мне сказать!
И добрый старик уже больше не в состоянии был вымолвить ни слова. Жюльен боялся, что он вот-вот упадёт. Ему пришлось довести его до стула. Длань времени тяжело легла на этого когда-то столь деятельного человека. Жюльену казалось, что перед ним тень прежнего кюре. Отдышавшись немного, старик заговорил:
— Только позавчера я получил ваше письмо из Страсбурга и в нём эти ваши пятьсот франков для верьерских бедняков. Мне его принесли туда в горы, в Ливрю: я теперь там живу, у моего племянника Жана. И вдруг вчера узнаю об этой катастрофе... Господи боже мой! Да может ли это быть! — Старик уже не плакал, взор его был лишён всякой мысли, и он как бы машинально добавил: — Вам понадобятся ваши пятьсот франков, я вам их принёс.
— Мне только вас надобно видеть, отец мой! — воскликнул растроганный Жюльен. — А деньги у меня ещё есть.
Но больше он уже не мог добиться от старика ни одного разумного слова. Время от времени слёзы набегали на глаза г-на Шелана и тихонько катились по щекам; он устремлял взгляд на Жюльена и, казалось, не мог прийти в себя от изумления, видя, как тот берёт его руки и подносит их к своим губам. Это лицо, когда-то такое живое, так пламенно воодушевлявшееся поистине благородными чувствами, теперь словно застыло, лишённое всякого выражения. Вскоре за старцем пришёл какой-то крестьянин.
— Не годится ему уставать-то, и говорить много нельзя, — сказал он Жюльену, и тот понял, что это и есть его племянник.
Это посещение погрузило Жюльена в жестокое уныние без слёз, которые могли бы его облегчить. Всё стало для него теперь мрачным, безутешным, и сердце его словно оледенело в груди.
Это были самые ужасные минуты из всего того, что он пережил со времени своего преступления. Он увидел смерть во всей её неприглядности. Все призраки душевного величия и благородства рассеялись, как облако от налетевшей бури.
Несколько часов длилось это ужасное состояние. Когда душа отравлена, её лечат физическим воздействием и шампанским. Но Жюльен счёл бы себя низким трусом, если бы прибегнул к подобного рода средствам. На исходе этого ужасного дня, в течение которого он непрерывно метался взад и вперёд по своей тесной башне, он вдруг воскликнул:
— Ах, какой же я дурак! Ведь если бы мне предстояло умереть, как всякому другому, тогда, конечно, вид этого несчастного старика мог бы привести меня в такое невыносимое уныние. Но смерть мгновенная и в цвете лет — она как раз и избавляет меня от этого жалкого разрушения.