Василий Аксенов - Ожог
Закрылись в «шалмане», накрыли стол чуть ли не с грузинским размахом: вот масло – откуда? – вот яйца – из-под польских кур! – вот лососина – из восточных, видать, морей! – казенной водки дюжина и народного творчества цельный жбан – гуляй, не хочу, все спишем по плану культурно-массовой работы!
Отец мой в ужасе взирал на этот стол, быть может, видел свой босоногий большевистский отряд, пробирающийся по враждебной стране изобилия, маскирующийся за пирамидами печеных пирожков, форсирующий блюдо с заливной поросятиной, в тоске и безнадеге пытающийся найти и загасить последний очаг эсеровского влияния – уж не в пепельнице ли с болгарскими окурками?
– Дорогой товарищ Боков, в вашем лице сельский актив приветствует! Вы видите налицо плоды прогресса между городом и деревней! Сельский труженик теперь хотит жить, как в Болгарской Народной Республике! Товарищ Шмонин, заочник ВэПэШа, имеет слово! Когда б имел златые горы! Ебена мать, зачем же пальцами-то в блюдо?! Стою на полустаночке в красивом полушалочке! Жива Россия, и флаг наш в Средиземном море! Главная ошибка товарища Сталина – зачем остановил наши войска на Эльбе-реке?! Пейте, товарищи, не волнуйтесь, не хватит – еще принесу! Подготовлено решение об открытии нового памятника Ильичу в селе Фанино! Праздник сорокапятилетия общественного сеноводства! Что ж, есть чем гордиться, даже враг это признает! Почему стаканы пустые?!
Я давно уже тихо стоял на поле боя возле банки сардин, как последний эсер с белым флагом. Я готовился к капитуляции. Сопротивление было бессмысленным. Проявлю терпимость и откажусь от ненаучных идей. Глупо драться сейчас, когда комья жирного винегрета с полуразжеванными жилочками сельди падают на снежную равнину. Да ужли Россия лежит передо мной? Да не Америка ли богатая и жестокая? Уж не Чикаго ли Двадцатых? Захлебнуться водкой! С пирожковой горы, как с Малахова кургана, открылась стрельба. Они, должно быть, не видят флага капитуляции. Уж не думают ли они, что я несу флаг русской демократии, этой неизлечимой венерической чахотки?
Тогда я пополз вдоль какого-то частного заборчика, сплетенного из ивняка, укрепленного доской, проволокой, ворованным аэродромным настилом. В щель я увидел вдруг крохотную аккуратную и цветущую плантацию фруктовых деревьев, до такой степени цветущую, до такой степени аккуратную, что напрашивалась мысль – уж не прячется ли там кто-нибудь?
И впрямь – прятался! Бритый старик в чистом сером холщовом одеянии, с хитроватым и тихим, весьма сокровенным лицом, сидел под яблоней за шатким столиком и при свете свечи читал Библию. Теплая ночь прикрывала собой его хитрое одиночество.
Пустые и полные поллитровки высились за холмами на горизонте. Пули карательного отряда пощелкивали неподалеку по консервным банкам. Тучей стелилась по равнине тяжелая телевизионная музыка, но здесь, в этом тайном саду, было тихо, хотя ни один звук и не пропадал из округи.
Старик повернул ко мне свое промытое до последней морщинки лицо – как глубоко в морщинах сидели его глаза! – каким хитреньким сокрытым добром искрились они! – как синеваты они были! – и, положив на Библию большущий свой желтый палец, сказал мне, как доброму другу:
– Ты, страждущий пострадавший брат, знай, что здесь сказано: «…как молния исходит от востока и видна бывает даже до запада, так будет пришествие Сына Человеческого».
Сказав сие, он встал со свечою и с книгой, прошел мимо яблонь, поправляя им ветви, и тихо стал уходить в малое четырехугольное отверстие в земле.
– Кто вы и почему уходите в землю? – спросил я.
– Я подземный житель Руси, а на верхнюю жизнь у меня не хватает стажу. – Он был уже по пояс в земле, но задержался, давая объяснения. – Стаж мой кончился в тридцатом годе, когда была мобилизация в коммунизм. Тады я, племянник, и под землю ушел. Здесь моя хижина, под родной землей, здесь я думаю о Господе и об яблоневых корнях, а наверху живет с полным стажем моя старуха, она мне и дает пропитание.
Он сделал еще шаг вниз и погрузился по грудь.
Как тихо было здесь за трущобными оградами на клочке благотворной земли, что таилась столь укромно посреди облеванной скатерти-самобранки!
– Но если вы так прекрасно укрепились в своих корнях, то почему не выносите наружу слово Божие и культуру земли? – спросил я старика. – Повсюду, знаете ли, вокруг шамают все что попало гнилыми зубами и отрыгивают дурными желудками. Здесь о Боге кого-нибудь стыдно спросить, потому что поклоняются комьям гипса и резной фанере…
Хитренькая благость в глазах старика теперь сменилась булавочными искорками страдания.
Вдруг ветхий заборчик содрогнулся по всей своей длине, словно промчалась вдоль него, корябая боком, бешеная собака. Старик вздрогнул и перекрестился.
– Я слабый садовник, а не пастырь людской. Снова бешеная собака промчалась вдоль забора.
– Видишь, опять из пулемета жарят, опять восемнадцатый год. Иди со мной, пострадавший племянник, будем вместе ждать и книгу читать и холить корни земли.
Я вдруг вспомнил про белый флаг в своей руке. Мое призвание, быть может, капитуляция? Быть может, приняв смиренно пулеметные идеи, мы остановим будущую кровь, перетянем артерию?
– Смотри, племянник, шкуру с тебя сдерут за эту капитуляцию, – проговорил старик. – Дерзость экая – капитуляция! Ну что ж, смотри, смотри сам, а на меня за мою тихость не гневайся.
Как мне хотелось сейчас взять у него свечу и сесть под дерево с древней книгой, снова перенестись туда, на две тысячи лет назад, в жаркую страну, взбудораженную появлением странного Посланца, но… но миссия моя сейчас состояла в капитуляции!
– Прощай, дядя, и давай поцелуемся!
Я откинул калитку и выбежал на снежный простор. Снег ли то был или крахмал? Флаг мой сливался с равниной, каратели не видели его и полагали меня воинствующим эсером. Я ринулся тогда в спасительные дебри обглоданных куриных костей. Теперь они меня хорошо видят среди косточек и недожеванных потрошков. Словно коммунар на разрушенной баррикаде, я размахивал своим белым флагом. Пули тем не менее продолжали щелкать вокруг. Сколько, однако, нужно риска, чтобы капитулировать! Разбросав кости, я снова выбежал на гибельный простор и неожиданно покатился по весеннему прогретому склону, сквозь заросли папоротника и куриной слепоты, сквозь вязкий чернозем моего детства на дно оврага.
Там, словно озеро, лежало солидное блюдо студня с расписными фаянсовыми берегами, и в нем, провалившись по колено, стоял мой отец.
Я смотрел на него теперь чуть сверху. Солнце, парящее над оврагом, ровно освещало псевдомраморную поверхность студня, сквозь которую просвечивали кружки лука и половинки яиц. Отец стоял в задумчивости, держа в одной руке красный бархатный флаг, в другой маленькое лукавое божество с головой-набалдашником.
Вот бедный мой старый отец, юноша революции, странник советских десятилетий, бедный милый мой посреди разливанного студня! Можем ли мы с ним сделать что-нибудь друг для друга? Нет, не о спасении речь, нам не спастись! Только лишь о взаимопомощи идет речь, только лишь о мужестве.
Через весь студень я прошел к отцу и воткнул рядом с ним свой белый флаг, а он бережно поставил там же свой красный.
– Давай оставим себе малыша, – со смущенным смешком предложил отец, кивая на гипсовое существо, сидящее на сгибе его руки. – Ведь он не хотел никому ничего плохого.
– Мы поставим его в самом центре села Фанино, если ты хочешь, – сказал я. – Кто знает, что он думал, когда лишился речи. Это будет маленький памятник человеку, который незадолго до смерти лишился дара речи.
Мы обняли друг друга за плечи и отправились. Плохая тяжелая еда в определенном количестве покрывала всю нашу землю. Над нами, словно олимпийский гром, раскатывался пир актива.
– Я знаю, падла, ты на меня материал собираешь! На мое место хочешь?
– Скромности нас учил Яков Михайлович Свердлов! Всю жизнь в одной кожаночке проходил.
– Ты моя мелодия, я твой преданный Морфей…
– Лучше давай договоримся по-хорошему, заебыш! Я завтра в область еду, меня Гуськов пригласил в финскую баню!
– Выпьем за дело наших отцов, за наше трудовое колхозное племя, за великого Сталина, мы здесь все свои!
Печальная осенняя равнина лежала перед нами. Не успело наше село за пятьсот лет собраться на сухом Маминском бугру, замостить улицы крепким камнем из Пичугинского карьера и, подобно немцу паршивому, поставить фонарики на площади, а саму площадь окружить чистенькими ресторанчиками, да аптекой, да бардачком, украсить ее малым фонтанчиком, чтобы уютно здесь было в непогоду, как у немца паршивого, чтобы жалко все это было ломать… эх, не успело, а только лишь расползлось на многие версты по сырым оврагам и лежало сейчас среди пиршественного стола, словно никчемный мусор.