Генрих Манн - Голова
Когда он пришел, она была переодета горничной и в таком виде села к нему в автомобиль.
— Дитя, ты понапрасну трудишься; полиция только и мечтает, чтобы мы исчезли.
— А Мангольф? — Загадочная усмешка. — Он не хочет, чтобы я исчезла; тогда мне было бы слишком хорошо. Он хочет, чтобы я страдала дальше.
Как будто на всем поставила крест она, а не он. Брат вспомнил, как мало был встревожен Мангольф судьбой Леи, как легко примирился. Оправдывая друга, он подумал, что равнодушие в отношениях между людьми будет отныне доведено до небывалых, неслыханных размеров… Но он смолчал.
В скором поезде на пути к границе ее не покидала загадочная улыбка. Она жадно и рассеянно подносила к лицу цветы, что положил ей на колени брат, как прошлой ночью — цветы молодой женщины. Ни воспоминаний? Ни угрызений совести? Она увидела его испытующий взгляд и спросила:
— Какова я с гладкой прической и в простом платье? Удивительно, у меня не было ни одной такой роли. Я никогда не играла бедных девушек. Почему это тебя так трогает? — Увидев, что он отошел к окну.
Он стоял там долго, она не произносила ни звука. Искоса посматривая на нее, он видел: взгляд у нее неподвижный. Она уже не откидывалась на спинку дивана, не было в ней ни усталости, ни жажды, — неподвижно выпрямившись, она вглядывалась в свершенное и в то, что надо было приять. Опасность, которая как-никак поддерживает бодрость и активность, миновала; на место нее пришло горькое сознание… При гладкой прическе нос казался больше, грубее по форме. Контуры ничем не сглажены и не смягчены, без румян и прикрас лицо стало голым остовом слишком щедро израсходованной жизни.
Когда она заметила, что он изучает ее, он сказал:
— Дитя мое, у тебя чудесный вид.
Она растерялась на миг, потом стянула перчатки, показались великолепные, на редкость выразительные руки. Она молча вгляделась в них — и преобразила их. Суставы выдвинулись, кончики пальцев отогнулись, вены набухли, даже кожа погрубела: руки старой работницы.
— Браво! — крикнул брат. — Жаль, что нет публики! — И добавил: — Для твоей дальнейшей карьеры открываются непредвиденные возможности.
— Ты думаешь? — спросила она, и голос выразил то же смирение, что и руки.
Он сказал ей, что настало время каждому в отдельности изменить свою жизнь.
— Так продолжаться не могло, мы превратились в карикатуры на самих себя. Допустим, что каждое поколение в результате приходит к этому, но нас жизнь вынуждает к радикальному перерождению.
Катастрофа — ей это кстати, ведь она всегда предвосхищала дух времени. Она слушала его испуганно, но постаралась отмахнуться.
— Все сводится к одному: надо переходить на амплуа старух, — заключила она с горечью, но без особой решимости. Потом обратилась к прошлому. — Тяжелые годы. Короткие как будто, но тяжелые. Я не для того была создана.
— Не для твоей профессии? Ты клевещешь на себя.
— Вначале думаешь: жить полной жизнью, красоваться. Боже мой! На самом же деле это значит покоряться. Кто предостерегал меня когда-то? Ты? Нет ничего зависимей искусства: каждая модистка, кончив работу, свободна. А мои помыслы и стремления должны быть к услугам толпы, мое творчество должно быть таково, чтобы люди вживались в него, а тогда творчество становится не моим, оно уже принадлежит им. Я даю то, чего им недостает, я становлюсь тем, чем они не смеют быть. Быть неповторимым и в то же время обыденным, чуть ли не творцом людей и при этом их рабом, быть всегда податливым, ежевечерне стоять перед лицом небытия, а потом получать амнистию на сутки. Когда-то я была полна гордыни. Теперь, после всех успехов, я ненавижу публику, как мелкий служащий — грозного хозяина. — Наряду с ненавистью сквозь страдание проглянула хищность зверя. — А они раболепствуют передо мной. Но что, «роме унижений, может дать мне раболепство людей, чья единственная заслуга — их деньги?
— Право же, благодаря тебе им не раз приходилось переживать то, чего они охотно не переживали бы вовсе. Ты с дьявольской ловкостью держала их в руках, так что им было не до денег.
— Я этого не хотела, — сказала она. — Борьба была навязана мне. Я предпочла бы тихую женскую долю. Ведь в сущности страдать мне было радостнее, чем торжествовать. — Он понял, что она думает о Мангольфе. Она полуоткрыла рот, словно прислушивалась к тому, что он когда-то говорил ей, и, забывшись, умолкла.
Днем они пересели в местный южнотирольский поезд и вышли у начала одной из долин. Терра знал ее; в самой маленькой повозке нельзя было добраться до конца дороги, ведшей далеко в горы. Пока удалось добыть верховых лошадей, уже стемнело. Леа пала духом.
— Неужели нельзя иначе, как туда, в горы, в глушь? А там, в конце — глетчер? Поедем лучше в Вену, меня туда приглашали. — Сейчас ей без труда удастся выговорить даже более выгодные условия, подтвердил брат. Ведь героине свежего публичного скандала обеспечен беспримерный успех. После этого она умолкла, подперев голову обеими руками, — забытая поза дебютантки, некогда честолюбивыми мечтами проникавшей в будущее.
Душная ночь пахла яблоками, тяжелые гроздья свисали с виноградных лоз, луна скрылась; высоко вверху, над поворотом дороги, крестьянский домик с круглыми башенками, наподобие крепости, сторожил вход в долину. Колея огибала бурные водопады, что, бесследно отшумев, исчезали за уступом холма. Росистые травы благодатно освежали воздух. Все склоны были покрыты каштановыми деревьями.
Когда растительность кончилась, сделалось холодно, усадьбы стали редки и убоги, дорога, узкая затвердевшая борозда, шла возле скал, под нею был ручей. Невидимый, он журчал в темноте. «О ароматная ночь», — ощущали оба, брат и сестра. Они ехали верхом, сестра впереди, брат за ней. Поклажа, которую вез владелец лошадей, осталась далеко позади. «О ароматная ночь, величавое журчанье, манящие зарницы, — вот оно то, чего мы алчем, — нирвана. Или и ты обманешь, природа? Мы, творения твои, обманываем так часто. Нет, мы отрешились от всего, дай нам вернуться к тебе, к истине». Но тут разразилась давно нависшая гроза.
И тотчас вновь пришлось бороться, снова, как и всегда, отвоевывать жизнь. Они остановили лошадей посреди ужасающего урагана. Рыкание грома во мраке, казалось, на них надвигаются и обдают их своим дыханием чудовищные пасти, в страхе застонал раненый ручей… Беспросветная минута ожидания… вдруг из тьмы вырвался сноп пламени, стало светло, как днем. Синие и красные искры, словно цветы, падали к их ногам. Между двух ночей они увидели друг друга, точно огненные столпы.
Им пришлось спешиться; лошади дрожали и упирались ногами в колеблющуюся почву. Их хозяин с третьей лошадью, наверное, укрылся в убежище, знакомом и им. Лошади повернули назад. Брат и сестра двинулись дальше пешком. Шел дождь. Гром отгрохотал, вспышки молнии изредка указывали направление. Шум дождя заполнял тьму, сквозь которую они стремились вверх. Только бы миновать ручей, который все набухал! Только бы не сорваться, не сбиться с пути, научиться видеть, научиться идти ощупью и в сгущающемся, непроглядном кошмаре сохранить силы до жилья, до прибежища!
Время от времени они останавливались и переводили дух. Так как сестра останавливалась чаще, брат в темноте протянул ей на помощь руку. Хотя он не коснулся ее, она ощутила его жест в темноте и оперлась на протянутую руку. Она оперлась так тяжело, что он подумал, не заснула ли она. Куда деваться с ней, обессиленной? Как узнать, сколько еще идти? Как узнать, который час?
Время шло, лил дождь, стало холоднее, он же укрывал ее у себя на груди — единственном месте в эту ночь, где она могла найти приют.
— Надо идти, — сказала она вдруг покорно, тоном ребенка, который не жалуется. Тогда он уперся руками ей в бедра и стал подталкивать ее сзади. Он толкал ее по крутой тропинке, вверх, в неизвестность. Она полулежала, откинувшись на его руки, и переставляла ноги, не открывая глаз… Наконец показался огонек.
— Мы добрались, — сказал он.
Она все-таки не открыла глаз, он донес ее до самого дома.
Дом принадлежал молоденькой девушке. Родители ее умерли, она держала трактир и воспитывала братьев и сестер. Она провела пришельцев в низенькую дощатую комнатку. Поставила свечку и, увидев, как женщина повалилась на кровать, мгновение колебалась, не помочь ли, — но за выпуклым лобиком уже утвердилась мысль, что это чужие люди, подозрительные и в несчастье. Что они делают в непогоду, куда девались их лошади?.. Ее позвали снизу, и она ушла.
Свет из залы проникал наверх сквозь щели в полу. Крестьянские голоса выкрикивали какие-то звуки, которые, казалось, немыслимо сложить в слова. Оба пришельца не шевелились. Сестра на кровати свесила голову с подушки, вторую ногу она не успела поднять с полу. Стоя перед ней, брат смотрел на сомкнутые веки, отягощенные житейской борьбой, — мало-помалу он начал разбирать то, что кричали внизу крестьяне. Это относилось к ним двоим, это было ржание, площадные шутки над любовью.