Карел Чапек - Чапек. Собрание сочинений в семи томах. Том 3. Романы
Девочка съехала по отцовской спине, обхватила его шею ручонками и прижалась к ней лицом.
— Поносить тебя, Верунка?
— Нет, — сонно и блаженно вздохнула она.
— Гордые — да, оба гордые, — продолжал крепильщик, помолчав. — Понимаешь, они, наверное, друг с другом и не жили, вот в чем дело. Если бы жили, так и гордость прошла бы, ого! Всякая гордость — она так людей отдаляет… и трудно через нее перешагнуть, друг ты мой. И чем дольше это тянется, тем больше люди отходят друг от дружки. И после уж очень трудно поправить дело.
— Ты думаешь, Адам ее… все еще любит?
— Конечно. Всякому видать, как его любовь гложет. Когда при нем о женщинах пойдет болтовня, так у него все лицо скривится, кажется, будто на дыбе его пытают. А знаешь, если бы он хоть разок поднял дома свою баранью башку да повел бы себя как мужчина, — господи, сразу бы увидел: Мария размякла как воск… Такая красивая женщинка, братец ты мой!
— Красивая, — жалобно пробормотал Станда.
— Это с какой стороны подойти. Для Адама она, наверно — как икона на алтаре. Ты, Станда, понятия не имеешь, как шахтеры до баб охочи, — Пепек мог бы тебе порассказать. Я вот, правда, больше к деревенскому привержен и к таким делам не склонен. Да и жену свою люблю, что ж. Но Адам… да, по нему видно, что может любовь сделать с человеком… Погляди-ка, уснула?
Станда взглянул на Верунку — в щелке между веками у нее виднелись полоски белков.
— Засыпает, — шепнул он.
Крепильщик начал слегка раскачиваться, убаюкивая дочку.
— Что ж, любовь — нет ее сильнее, покамест двое врозь живут; а поженились да дети пошли, тут уж не это главное; приходится любовь делить на всех, как хлеб. Адаму вот как нужны дети, чтобы он мог раздать свою большую любовь. Ты заметил, Станда, когда Адам иной раз улыбнется, так сразу видно: ей-богу, каким счастливым мог быть этот человек, если бы ему хоть чуточку повезло! — Мартинек нахмурился. — Но теперь его черед сделать первый шаг. Мария такой шаг сделала — пришла его встретить, да и вообще. Не может же он от нее требовать, чтобы она ему прямо сказала — я твоя. Через столько лет это трудно. Он сам должен что-нибудь сделать…
— Я думаю, — нерешительно сказал Станда и весь покраснел от волнения, — я думаю, как раз потому-то Адам и вызвался, понимаешь, хотел показать ей… что он герой, что ли. Знаешь, он глядит на нее словно бы снизу вверх — просто ужас… и всегда чувствует себя перед ней черным шахтером, — он сам мне говорил. Вот потому он… только ради нее, понимаешь? Чтоб этим заслужить ее уважение и… любовь, как ты думаешь?
Крепильщик долго молчал и щурил глаза, размышляя.
— Что ж, какая-то доля правды в этом есть. Герой ты там или нет — об этом обычно и не думаешь; но если это ради женщины… Вот видишь, — вздохнул он удовлетворенно, — тогда выходит, что Адам тоже сделал первый шаг, чтобы сблизиться с Марией! Стало быть, это было с обеих сторон… Я буду очень рад за Адама. Вот почему он, бедняга, так старался под землей. Смотри-ка, а мне бы и в голову не пришло! Я жене скажу, пусть она Марии вроде как намекнет, — да, мол, милая моя, твой Адам — как это ты сказал? — герой? Ну, хоть бы и герой, — бормотал Мартинек. — Только мы на это не так смотрим.
— Я ей тоже могу сказать! — заторопился Станда, окрыленный скорбным и великодушным самопожертвованием. — Да, так я и сделаю. Для товарища.
— Ни-ни, — решительно сказал крепильщик. — И вообще, Станда, постарайся съехать от них.
— Почему?
Мартинек засмеялся и дружески положил Станде на плечо свою могучую лапу.
— Потому что ты еще глупый мальчик, Станда.
XXСтанде остается еще одна прогулка: пройтись — конечно, так, невзначай — мимо виллы Хансенов. В саду пусто, там нет ни Хансена, ни его длинноногой шведки, похожей на девушку. Станда готов просунуть голову между прутьями железной решетки — сколько же там роз! — хоть разок заглянуть внутрь, понюхать тяжелые бутоны… и вдруг Станда испугался: в беседке неподвижно сидит госпожа Хансен и смотрит перед собой; она, правда, не замечает Станды, как не замечает, вероятно, ничего вокруг себя, но странно и непривычно видеть, что она не бегает вприпрыжку по саду, а сидит тихо и прямо.
Станда медленно плетется домой, и у него тяжело на душе… отчасти и потому, что через час пора спускаться в шахту, а это внушает ему все более гнетущий страх. Вот и в газетах пишут: «особенно опасный участок»; а крепильщик сказал: «Паршивый штрек, ты еще увидишь». Каково-то там трем засыпанным, задумывается Станда, стучат ли они еще в стену, горят ли еще у них лампочки?
Адам, конечно, в садике; он только что сделал для трех кустов штамбовых роз новые подпорки и насадил на них стеклянные шары — серебряный, золотой и синий — и теперь задумчиво созерцает всю эту красоту. Станде хотелось бы незаметно проскочить в свою мансарду; но Адам оборачивается к нему с таким видом, будто собирается улыбнуться.
— Пожалуй, нам… идти пора.
Делать нечего, Станда подходит ближе, чтобы оценить по достоинству роскошные шары. Как смешно отражается в них Адам: огромный плоский череп, точно его кто-то раздавил, а под ним карикатурное, хилое тельце. Вторая расплющенная голова на тоненьких ножках — сам Станда. «Забавно», — думает он, но ему не до смеха; он глядится в зеркальный шар, — какие же мы оба, честно говоря, убогие! Какое, должно быть, получится искаженное, нелепое отражение, если я, например, возьму сейчас Адама под руку и скажу: «Адам, это ужасно, но я люблю вашу жену», — ну и хороши были бы мы в этом шаре!
— Иди, я тебя подожду, — громко говорит Адам, продолжая разглядывать в стеклянном шаре свое уродство.
Легко сказать — иди, когда у Станды подкашиваются ноги, — так бы и сел, положив голову на стол… Неужели ему опять придется лезть в обрушившийся ходок… «Иди, я тебя подожду», — сказал Адам. Быть может, я больше сюда не вернусь, — вдруг приходит в голову Станде, и он тщетно старается запечатлеть в памяти кусочек этого мира: чистую комнатку с почти новой обстановкой, окна, освещенные солнцем, голубку во дворике, захлебывающуюся от воркования; и тишину, необыкновенную, мучительную тишину — это Мария. И еще одно нужно посмотреть Станде: последнее свидетельство из реального училища. А теперь ты можешь идти, откатчик Пулпан! Станда резко задвигает ящик стола и бежит вниз по лестнице, топоча, как лошадь. Иду, иду, Мария. Иду, иду, Адам. Иду…
Адам ждет, прислонясь к забору, и смотрит неведомо куда.
— Пошли, что ли?
Он только еще раз на ходу оглядывается на стеклянные шары; нет, на Марию, которая смотрит из окна, прижимая шитье к груди, и губы у нее приоткрыты, словно ей трудно дышать.
— Прощай, Марженка, — бормочет Адам и выходит, размахивая руками, на улицу.
Теперь они идут вместе к «Кристине» в молчат, да и о чем говорить? Проходят по крутой улочке и шагают по длинному шоссе; идут по тротуару из шлака, мимо просмоленных заборов, — обычно не замечаешь дороги, по которой ходишь ежедневно. Ноги идут сами, а мысли идут своим чередом; о них даже как-то не думаешь, твои мысли живут сами по себе, и до такой степени они одни и то же, что почти не доходят до сознания; они просто тут, как этот забор и телеграфные столбы, — и незаметно ты оказываешься у решетчатых ворот «Кристины». Только здесь Адам поглядел на Станду и так хорошо, по-дружески улыбнулся: ну вот, мы и дошли!
— Как там дела? — рассеянно спрашивает Адам у окна нарядной.
— Да что, хорошего мало. Днем пришлось вывезти Брунера и Тонду Голых. Тонда полез за Брунером…
— Газы?
— Ну да, рудничные газы. Работы идут уже у самого целика, но пришлось маски надеть, каждые десять минут сменяются.
Адам недовольно засопел. Да что поделаешь!
— А… что те трое? Подают еще сигналы?
— Говорят, утром подавали, но очень слабо. Поскорее пробивайтесь, ребята, пока не поздно. Если газы есть и по ту сторону, тем все равно аминь…
Адам махнул рукой и торопливо побежал в душевую переодеться. Дед Суханек, каменщик Матула и Пепек уже там и снимают рубашки, но им что-то не до разговоров.
— Слыхал? — цедит Пепек сквозь зубы.
— Слыхал, — гулко бросает Адам, поспешно раздеваясь.
— Паршивое дело, — сердится Пепек. — С маской на роже много не наработаешь. Я не надену.
— Если только тебе Андрес разрешит, — возражает дед Суханек.
Пепек хотел было огрызнуться, но тут вошел Мартинек.
— Здорово, команда, — весело поздоровался он. — Что слышно?
— Говорят, там газы появились, — вырвалось у Станды, который о газах знает пока только понаслышке.
— Да? — равнодушно сказал крепильщик и неторопливо снял пиджак, точно жнец в поле. — Какой сегодня день-то чудесный.
— Ты где был? — невнятно проворчал Пепек, склонившись к своим опоркам.
— Да только дома, знаешь ли…
Команда, брюзжа, перекидывается рассеянными, короткими словами. Станда дрожит от холода и от волнения, глядя на этих пятерых голых людей, — ребята, ведь мы, может, видимся в последний раз! С любопытством, в упор и, кажется, впервые без инстинктивного отвращения рассматривает он голых волосатых мужчин: Пепек нервно зевает, у него мужественная наружность — длинноногий, жилистый, он весь состоит из узловатых мышц, которые так и перекатываются под угреватой шерстистой кожей; дед Суханек — сухой, сморщенный, с пучком смешных белых кудряшек на середине груди, точно у него там вырос мох; каменщик Матула — пыхтящая груда мяса, жир обвисает на нем тяжелыми складками, покрытыми мягкой щетиной; Адам — кости да кожа, но рослый, с узкими бедрами и втянутым животом, с густой дорожкой темных ровных волос вплоть до запавшего пупка, — точно у него там третий глаз, такой же ввалившийся и серьезный, уставившийся неведомо куда; Мартинек с широкой грудью, покрытой золотистой шерстью, сильный, красивый и беззаботный; ну, а эти длинные тощие руки, узкая, бледная, голая грудная клетка — сам Станда. Словом, какие есть, но до чего ясно говорит каждое тело о человеке — словно читаешь человеческие судьбы. И раз ты понимаешь, что мы одна команда, то перестаешь стыдиться себя; вот я, товарищи, весь тут перед вами.