Таинственный корреспондент: Новеллы - Марсель Пруст
Хотя, в отличие от самого рассказа, общие размышления капитана характеризуются незавершенностью, они привлекают внимание тем, что в них находит место медитация о памяти и воссоздании реальности через мысль, которая настойчиво ищет собственные формы. В этом плане возникают интересные прозрения о «потерянном времени». например, в отношении того, «что мы теряем по вине лени и проделок бессознательного и “не-мыслимого”». Философская спекуляция, питаемая университетскими занятиями Пруста, лежит в основе такого рода соображений, в которых, как у Фихте, противопоставляются то, что «во мне», и то, что «вне меня» («Вне нас? Лучше сказать — «в нас», — охотно повторит рассказчик «Поисков», t. II, р. 4). Это сказывается в подготовке повествования, в котором поочередно испытываются две противоположные нарративные стратегии, с тем чтобы сравнить философский эффект каждой: принимая во внимание зачеркивания, можно видеть, что капитан утверждает противоположные вещи: то он прекрасно помнит лицо капрала, то совсем не помнит. В этих драгоценных колебаниях формируется будущее спекулятивного романа Пруста.]
Я вернулся на день в городок Л., где некогда прослужил год лейтенантом и где мне страстно хотелось увидеть все заново — места, о которых по воле любви[186] я был не в состоянии подумать, не испытав мимолетной грусти, места[187], однако, столь унылые, вроде этих казарменных стен или нашего садика, украшенного лишь теми разнородными благодатями, которые предоставляются светом в зависимости от дневного часа, капризов погоды или времени года. Места эти[188] навсегда остались в мирке моего[189] воображения, окутанного превеликой нежностью, превеликой красотой. Тем не менее я мог бы жить месяцами, не думая об этом, но вдруг они снова предстали передо мной, подобно тому как на повороте идущей вверх дороги вдруг видишь в певучем вечернем свете деревню, церковь, лесок[190]. Двор казармы, садик, где я ужинал[191] с друзьями[192], воспоминание, нарисованное с той восхитительной свежестью, которую мог бы дать пленительный утренний или вечерний свет. Освещена каждая деталь, вся картина кажется прекрасной. Вас я вижу будто с вершины холма. Вы — будто отдельный, самодостаточный мирок, что существует вне меня, обладает своей нежной красотой, предстает в своем ясном и столь нежданном свете. И мое сердце, мое тогдашнее радостное сердце, грустное сегодня и, однако, не чуждое радости, ибо оно на миг похищает[193] другое сердце, мое больное, бесплодное сегодняшнее сердце[194] похищает мое прежнее веселое сердце из залитого солнцем[195] садика, из далекого и столь близкого казарменного двора[196], до странности столь близкого ко мне, который настолько во мне и все-таки[197] вне меня, нечто для меня недоступное. В городке светит какой-то певучий свет, и[198] я слышу светлый звон колоколов, который заполняет залитые солнцем улицы.
Итак, я вернулся[199] на день в этот городок Л. И испытал не столь пронзительную, как опасался, грусть от того, что он предстал предо мной чем-то меньшим, нежели тот образ, сквозь который я временами воспринимал его в своем сердце, где повсюду я обретал от него лишь малую толику, что было по-настоящему грустно и время от времени приводило меня в отчаяние. Нам представляется превеликое множество плодотворных поводов впадать в отчаяние, каковые мы теряем из-за лени и проделок бесенка бессознательного и «не-мыслимого». — Итак, я вновь столкнулся с превеликими меланхолиями тамошних людей и вещей. А также с превеликими радостями[200], которые едва ли мог объяснить и которые лишь товарищи могли бы разделить, поскольку они всецело жили моей жизнью в то время. Но вот о чем я хочу рассказать. Перед тем как пойти поужинать, а потом без промедления сесть на вечерний поезд, я решил дать распоряжения[201] доставить мне книги, которые я забыл у своего бывшего ординарца, переведенною в новую часть[202], прикрепленную к другому полку, казармы которого находились в противоположном конце города. В этот почти безлюдный час[203] я встретил его на улице перед входом в казарму его нового полка, и мы поболтали минут десять на улице, залитой вечерним светом, в присутствии единственного свидетеля, капрала караульной роты, который читал газету, усевшись на[204] столбик перед[205] входом в казарму. Не помню отчетливо[206] его лица[207], но он был очень высокого роста, слегка худощав, а в платах и губах было что-то изумительно утонченное, нежное. Он ввел меня в совершенно таинственный[208] соблазн, и я сразу стал следить за своими словами и жестами, стараясь ему понравиться и высказывать суждения хоть сколько-нибудь превосходные, либо из-за утонченности смысла, либо из-за изобилия доброты или гордыни. Забыл сказать, что я был не в форме[209] и сидел в[210] фаэтоне, который остановил, чтобы побеседовать со своим ординарцем. Но бригадир караульной роты не мог не узнать фаэтона графа де С., одного из моих сослуживцев[211], вместе с которым мы были произведены в лейтенанты, в тот день он предоставил свою коляску в мое распоряжение. Кроме того[212], мой бывший ординарец[213] завершал каждый свой ответ, повышая меня в звании: «Так точно, господин капитан!» — бригадир, разумеется, прекрасно видел[214], в каком я чине. Тем более что по уставу солдат не[215] обязан отдавать честь офицерам в штатском, если только они не из одного[216] полка.
Я почувствовал, что бригадир нас слушал, он поднимал на нас свои восхитительные[217] спокойные глаза, которые сразу опускал в газету, если я на него поглядывал. Страстно желая, чтобы он смотрел на меня (почему?), я надел монокль и делал вид, что смотрю по сторонам, избегая смотреть в его сторону. Время уходило, мне нужно было уезжать. Я не мог более продолжать беседу со своим ординарцем и попрощался с ним с дружелюбием[218], в которое из-за бригадира напустил немного высокомерия, тот снова уселся на