Домашний зверинец - Готье Теофиль
Чтобы избавить несчастных животных от пытки, мы купили их, заплатив по одному дуро за каждого[83], после чего хамелеоны, удобно устроенные в просторной клетке, избавились от необходимости совершать акробатические упражнения, которые, судя по всему, их вовсе не прельщали. Встал вопрос о том, чем их кормить, и хотя нам хорошо известна средиземноморская неприхотливость в еде, мы сочли, что воздух — пища уж слишком скромная. Конечно, влюбленный испанец завтракает стаканом воды, обедает сигаретой и ужинает звуками мандолины, как доблестный Дон Санчо, но хамелеоны — существа не столь утонченные; они питаются мухами, которых ловят очень любопытным образом, выбрасывая вперед длинный язык с липкой слюной, а затем втягивая его обратно в глотку уже с приклеившимся насекомым.
В самом ли деле хамелеоны меняют цвет в зависимости от среды, в которой находятся? Пожалуй, нет; но кожа у них зернистая, и грани этих зернышек впитывают отблески окружающих предметов лучше, чем кожа других животных. Находясь подле предмета желтого, красного или зеленого, хамелеоны как бы напитываются этими цветами, хотя на самом деле это просто следствие преломления лучей; точно так же окрасился бы и гладкий металл. В действительности никакого впитывания цвета не происходит. В своем естественном состоянии хамелеон желто- или зеленовато-серый. Но тот, кто любит чудесное, вправе сказать, что хамелеоны меняют цвет по собственной воле, и это делает их символом политического непостоянства, хотя наши долгие и тщательные наблюдения позволяют нам утверждать, что к деятельности правительства хамелеон питает самое глубокое равнодушие.
Мы решили забрать наших хамелеонов во Францию; но приближалась осень, и по мере нашего продвижения с юга на север вдоль побережья из Тарифы в Порт-Вендреса через Гибралтар, Малагу, Аликанте, Альмерию, Валенсию и Барселону бедные животные чахли на глазах, хотя было еще довольно тепло. Глаза их на фоне исхудавшего тельца казались еще более огромными. Они косили еще сильнее прежнего, а бедный хилый скелетик под дряблой обвисшей кожей вырисовывался все яснее. Эти чахоточные ящерицы, еле ползавшие и не имевшие сил высунуть липкий язык, чтобы проглотить мух, которых мы приносили им из корабельной кухни, представляли зрелище бесконечно трогательное. Они умерли с разницей в несколько дней, и синее Средиземное море поглотило их тела.
От хамелеонов естественно перейти к ящерицам. Наша младшая дочь получила в подарок ящерицу, пойманную в Фонтенбло, и та очень сильно привязалась к хозяйке. Ящерицу — это был самец — назвали Жаком. Жак был того зеленого цвета, какой пленяет нас на картинах Веронезе; его отличали живые глаза, кожа из абсолютно ровных чешуек и беспримерное проворство. Он никогда не расставался со своей хозяйкой; обычное его место было у нее в волосах, возле гребня. Устроившись там, Жак отправлялся вместе с ней в театр, на прогулки, в гости, причем никогда не обнаруживал своего присутствия. Но если хозяйка усаживалась за фортепиано, он покидал свое убежище, спускался ей на плечо и сползал вниз по руке, чаще правой, которая ведет мелодию, чем левой, которая аккомпанирует аккордами, отдавая тем самым предпочтение мелодии перед гармонией.
Жилищем Жаку служила стеклянная коробка от сигар русского купца Елисеева, выложенная мхом. Таким образом, его частная жизнь протекала на виду у всех. Питался он каплями молока, которые слизывал с пальца хозяйки, а умер от истощения и горя в разлуке с ней, когда она, опасаясь холодов, не решилась взять его с собой в поездку.
Воробей Вавила пробыл с нами недолго. Удар когтей прервал течение его жизни, и гробом ему стала коробка от домино.
Остается описать сороку Марго, кумушку болтливую и остроумную, которая была бы достойна питаться молодым сыром в клетке из ивовых прутьев на окошке в привратницкой[84]. Сколько бы мы ни приглашали к ней учителей древних языков, она так и не научилась здороваться, как сороки из Помпей[85]. Она не умела говорить «Ave», но зато умела многое другое. Это была птица-забавница, которая играла с детьми в прятки, исполняла пиррическую пляску[86], отважно атаковала котов с тыла и клевала их в хвост — трюк, над которым сама, казалось, хохотала от души. Воровата она была, как сама Gazza ladra[87], и способна навести ложные подозрения на десяток служанок из Палезо. В один миг она сметала со стола все вилки, ложки и ножи. Она хватала серебро, ножницы, наперстки, все, что блестело, и, стремительно снявшись с места, уносила все это в свой тайник. Поскольку место это было нам известно, ей никто не препятствовал; но однажды слуги из соседнего дома убили Марго, потому что она якобы утащила «пару совсем новых простынь». Это немного напоминало историю котенка из «Способа выйти в люди», который съел четыре фунта масла, хотя сам весил всего три четверти фунта[88]. Хозяева не поверили ни единому слову слуг и выставили их за дверь; но кумушку Марго это не воскресило. О ней сожалела вся округа: ведь всех радовали ее трюки и веселый нрав.
VI
Лошади
При виде этого заглавия не спешите обвинять нас в дендизме. Лошади! Под пером литератора это слово звучит в высшей степени лестно. Musa pedestris, Муза ходит пешком, сказал Гораций[89]; у Парнаса в конюшне на всех один конь — Пегас, да и тот крылатый, и, если верить балладе Шиллера, запрячь его нелегко[90]. Мы, увы, не принадлежим к числу спортсменов и весьма о том сожалеем, ведь мы любим лошадей так страстно, словно имеем пятьсот тысяч годового дохода, и разделяем мнение арабов о пешеходах. Лошадь — естественный пьедестал человека, и по-настоящему совершенен лишь кентавр, хитроумный вымысел мифологии.
Тем не менее, хотя мы всего лишь заурядный сочинитель, у нас были лошади. В 1843–1844 годах в журналистском песке, просеянном сквозь сито фельетона, обнаруживалось еще достаточно крупинок золота, чтобы прокормить не только котов, собак и сорок, но и двух животных несколько более крупных. Сначала мы завели пару шетландских пони размером не больше собаки, мохнатостью не уступающих медведям и состоящих, кажется, исключительно из гривы и хвоста; они смотрели из-под своих черных челок так дружелюбно, что их хотелось не отправить в конюшню, а пригласить в гостиную. Пони доставали сахар из наших карманов, точь-в-точь как ученые цирковые лошади. Но все-таки они были чересчур малы. Они могли бы служить верховыми лошадьми восьмилетнему англичанину или лошадьми каретными Мальчику-с-Пальчику, а мы уже в ту пору отличались тем атлетическим телосложением и упитанной фигурой, благодаря которым мы смогли вынести без особых потерь сорок лет беспрестанного литературного труда, и хотя черные пони в миниатюрной кожаной сбруе, купленной, кажется, у торговца игрушками, довольно легко сдвигали с места легкий фаэтон, все-таки контраст между седоком и упряжкой был слишком велик.
Комических иллюстрированных газет в ту пору было еще не так много, как сегодня, но их нашлось довольно для того, чтобы сделать предметом карикатуры нас в нашем экипаже; разумеется, благодаря преувеличениям, дозволенным в шарже, мы представали огромным, как слон Ганеша, индийский бог мудрости, а наши пони — крохотными, как щенки, крысы или мыши. Правда, мы в самом деле смогли бы без особого труда унести наших лошадок под мышкой, а экипаж на спине. Мы подумывали о том, чтобы докупить еще двух пони, но эта лилипутская four in hand[91] привлекла бы еще больше внимания. Поэтому мы заменили маленьких пони — по правде говоря, к нашему великому сожалению, поскольку мы с ними сдружились, — двумя серыми в яблоках пони чуть большего размера, коренастыми, с могучей шеей и широкой грудью; конечно, им было далеко до мекленбургских лошадей[92], но они казались куда более пригодными для нашей транспортировки. Это были две кобылы: одну звали Джейн, а другую — Бетси. На первый взгляд они казались похожими одна на другую как две капли воды, и упряжка выглядела идеальной; однако насколько Джейн была ретива, настолько же Бетси — ленива. Одна тянула в полную силу, другая отлынивала, перекладывала самую тяжелую часть работы на товарку, а себя берегла. Эти две лошадки одной породы, одного возраста, жившие в соседних стойлах, испытывали друг к другу сильнейшую неприязнь. Они терпеть друг друга не могли, дрались в конюшне, а в упряжи вставали на дыбы и старались друг друга укусить. Примирить их нам не удавалось. Это было весьма досадно, ведь когда они со своей коротко остриженной гривой, точь-в-точь как у коней на фризах Парфенона, с раздувающимися ноздрями и налитыми ненавистью глазами бежали вверх или вниз по Елисейским Полям, они выглядели очень живописно. Пришлось отыскать замену для Бетси; ее место заняла кобылка чуть более светлой масти: точно такой же окрас, как у Джейн, подобрать не удалось. Джейн тотчас признала новенькую, приняла ее в конюшне как нельзя лучше и, казалось, была счастлива обрести такую компанию. Двух лошадок очень скоро связали узы самой нежной дружбы. Джейн клала голову на шею Белянке — которую назвали так потому, что она была светло-серая, почти белая, — а когда после чистки их пускали побегать по двору, они резвились вместе, как собаки или дети. Если для выезда использовали только одну из них, другая, та, что оставалась дома, тосковала, а заслышав издали цоканье копыт своей товарки, издавала подобное фанфаре радостное ржание, на которое ее подруга, приближаясь к дому, непременно отвечала.