Элиза Ожешко - Сильфида
— Пан Станислав! — ворвался вдруг в разговор голосок Розалии, еще более певучий, чем обычно!
— Что прикажете? — предупредительно откликнулся Станислав.
Розалия совсем не была похожа на человека, который способен что-либо приказывать. Вид ее мог возбудить только жалость. Ее черные, обычно веселые глазки едва не вылезли на лоб при страшной мысли о том, что ей следует предпринять; лицо ее до самых корней гладких напомаженных волос залилось ярким румянцем, окрасившим в багровый цвет даже ее маленькие ушки; нижнюю часть лица она прикрыла носовым платком. Из-под платка раздался сдавленный, замиравший при каждом слове голосок:
— Пан Станислав, маме не… приятно и мне тоже… но что поделаешь… та… кая… до… рого… визна… маме на зиму… нужна теплая обувь… если бы вы только знали… как это неприятно… но… что поделаешь… я сама не знаю… но, может быть, вы могли бы… эти… про… про… про…
Словом «процент» она буквально подавилась и больше уже ничего, кроме покашливания, чередовавшегося со вздохами, выдавить из себя не могла. Жиревичова то краснела, то бледнела, а пани председательша, умевшая так ловко пускать в ход палку, воюя с чернью, не потеряла, правда, присутствия духа из-за неприятности, которую пришлось причинить сыну помещика, не разволновалась, но все же очень опечалилась и, не отрывая глаз от чулка, протяжно вздыхала:
— Ох, ох, ох!
Станислав поднялся и с достоинством поцеловал руку сперва у пани председательши, потом у пани Эммы и, наконец, у панны Розалии. Он проделал это в глубоком торжественном молчании и, только снова усевшись, заговорил:
— Я виноват! Mea culpa. Но прошу вас, уважаемая пани председательша, и вас, дорогая тетушка, и вас, милая панна Розалия, не подозревайте меня ни в чем плохом.
Тут одновременно раздались два испуганных женских возгласа:
— Мы! Заподозрить вас! Ах, пан Станислав! Как вы можете…
— И разрешите мне обстоятельно рассказать обо всем, чтобы снять с себя эту мнимую вину…
На этот раз прозвучал исполненный важности, но все же растроганный голос Лопотницкой:
— Вины… это, это, нет никакой… Наверное нет… Ты ведь из такой семьи, дорогой Станислав…
— Мнимую вину, которая вызвана рядом обстоятельств, но это поправимо. А каковы эти обстоятельства, если разрешите, я изложу вам ясно, подробно и со всей откровенностью.
Ну, конечно! Они не только разрешали, но даже просили его об этом. Жиревичова сказала, что, хотя у нее давно уже подрезаны крылья, она в состоянии еще понять чужое горе и посочувствовать… Розалия, сложив свои маленькие ручки, уверяла, что питает к Станиславу такую дружбу… а пани председательша торжественно изрекла:
— Ты обязан быть откровенным с нами… ведь мы en famille[16], потому что пани Эмма если не сама, то по мужу является членом нашей семьи. Все, что касается тебя, горячо волнует и нас. Ведь ты единственное звено, которое еще соединяет меня и Рузю с нашим миром.
Ободренный этими словами, Станислав начал рассказывать.
Он долго говорил о своем имении Жиревичи, рассказал о положении дел как с хорошей, так и с плохой стороны; привел цифры ежегодных доходов, упомянул о долгах, лежавших на имении, о больших барышах, которые можно получить от вырубки леса и разбивки на делянки, о трудностях, с которыми он сталкивается при осуществлении этих блестящих планов. Станислав говорил о многих и многих других обстоятельствах, иногда путался и немного запинался, порою чувствовалось, что он переживает довольно тяжелые минуты; а когда он кончил, то из всей его длинной речи можно было сделать только один вывод: его судьба, вся его будущность находятся в руках пани председательши. Если она даст ему взаймы те две с половиной тысячи рублей, которые еще хранятся у нее в банковых билетах, то он будет спасен; уплатит долг, продаст лес, разбив его на делянки, и не позже, чем через два, ну, через три месяца вернет сполна всю сумму и выплатит проценты. Если же она откажет, то он попросту погиб. Ему придется продать Жиревичи тому самому Буциковскому, бывшему эконому Помпалинских, который купил Рудзишки у Древницких.
Результат разговора оказался настолько неожиданным, что все три женщины, включая пани председательшу, долго не могли прийти в себя. Наступило глубокое молчание. Несколько минут спустя Эмма нарушила его, шепнув Розалии:
— Как жаль, что у меня нет больше денег! Если бы у меня были, я, не задумываясь, дала бы ему… я ему свято верю… бедный Стасек!..
— Конечно, конечно!.. Но у мамы нет к зиме теплой обуви, и шубу надо привести в порядок! — нерешительно зашептала в ответ Розалия.
Но вот заговорила Лопотницкая.
— Я не ожидала этого, — сказала она, — не ожидала… и решить сразу не могу… Я не отказываю… но и не обещаю… и прошу вас, пан Станислав, дать мне время подумать… до завтрашнего утра… Завтра утром приходите, пожалуйста, это… это… это…
Она так крепко сжала губы, что они почти совершенно исчезли между носом и подбородком; серые глаза ее беспокойно замигали.
Станислав встал, поцеловал поочередно у всех трех женщин руки и, сев снова на табуретку, пытался возобновить беседу, прерванную вопросом Розалии. Но из этого ничего не получилось, и четверть часа спустя его уже не было в квартире Лопотницкой.
Весь этот день Лопотницкая просидела в своем кресле неподвижно, будто застыв, и не проронила ни слова. Опершись головой о спинку кресла, приоткрыв в глубоком раздумье рот, она смотрела в потолок и нервно мяла пальцами края своей шали. Она то вздыхала, то стонала, то бормотала что-то невнятное; иногда на ее худом, резко очерченном лице, обтянутом тонкой желтоватой кожей, отражалась тяжелая внутренняя борьба. А Розалия все это время сидела на низенькой табуретке у окна и, зная, что мать сейчас не обращает на нее никакого внимания, потихоньку всхлипывала. Сегодня Стась был очень красивый, но какой-то грустный, да и сама она причинила ему такую неприятность, что сердце у нее болезненно сжималось, а в голову лезли разные печальные воспоминания и мысли. «Бригида счастливая, — размышляла она, — в нее влюблен хотя бы такой человек, как тот… О! Любить и быть любимой! Интересно, на ком женится Стась! Наверно, на какой-нибудь молодой и красивой девушке. А куда девалась моя молодость? И я была недурна… и за мной ухаживали… Ну, и что же? Упустила время!.. И вот… зачахла!..»
Бисерная подставка выпала у нее из рук, шум от ее падения вывел Лопотницкую из задумчивости. Она выпрямилась, выражение ее лица приобрело обычную решительность.
— Рузя, — обратилась она к дочери, — ты знаешь, где живет нотариус… Ицкевич этот?
— Знаю, мама! — ответила Розалия уже бодрым и веселым голосом.
— Оденься поприличней, поди к нему и скажи, чтобы он пришел сюда завтра со своей книгой… Я заплачу ему за труд, но сама, конечно, к нему не пойду. Скажи, что ему придется написать заемное письмо на мое имя от Станислава.
— Так вы дадите Стасю деньги?
Лопотницкая с некоторым усилием ответила:
— Дам!
А когда Розалия, собираясь уходить, надевала на голову скромную черную шляпку, старуха подозвала ее кивком головы.
— Видишь ли, — сказала она, — я не могу и не должна поступать иначе. Ты уже взрослая и вправе знать, почему твоя мать поступает так, а не иначе, и, наконец, мне хочется, чтобы это послужило для тебя примером. Стась — сын помещика, мой родственник. Мне было бы горько, да и грешно покинуть его в нужде. Я, конечно, была бы спокойнее, если бы эти деньги лежали у меня в шкатулке, но все же думаю, что благородный человек из такого хорошего общества никогда не обидит двух женщин. А если бы я отказала ему, он погиб бы, а Жиревичи продал бы кому-нибудь из этого сброда…
— О мама! Дайте ему денег! — воскликнула Розалия.
Лопотницкая с необычайной для нее нежностью положила руку на голову дочери.
— Ты истинная дочь моя, — сказала старуха, явно растроганная. — Ты чувствуешь и рассуждаешь так же, как и я. Это хорошо. Помни, пусть так будет всегда, даже после моей смерти. Помни, что мы всегда должны поддерживать друг друга, помогать друг другу, и нам самим легче перенести любые лишения, чем это… это… это… отказать в помощи. Только так мы сможем защититься от сброда, который наступает на нас со всех сторон, и придет еще время, когда это проклятое мужичье, евреи, цыгане, мещане и экономы поймут, наконец, что мы… это… это… это… совсем не то, что они!
Серые глаза ее сверкнули, высокий лоб, окаймленный прядями серебристых волос, слегка покраснел; гордо подняв голову, она с улыбкой устремила взгляд вдаль, словно заглядывала в будущее, которое должно принести победу и торжество тем, кого она любила. Потом, расчувствовавшись, она обхватила обеими руками голову дочери, поцеловала ее и сказала:
— Ступай, ступай к нотариусу! Я не могла бы спокойно умереть при мысли, что была в состоянии помочь одному из них и не сделала этого!