Стефан Жеромский - В сетях злосчастья
Причиной этой задержки был страх! Одна мысль о возвращении в Варшаву, одно воспоминание о некоторых улицах и площадях приводили Кубу в такой ужас, внушали ему такое омерзение, словно ему угрожала опасность навеки поселиться в мертвецкой. Сколько раз в Скакавках, воодушевляемый любовью, он пытался собрать все свое мужество, проявить силу воли, сколько раз плачевно падал духом! Он часто воображал себя удачливым молодым женихом, который едет в Варшаву не на авось, чтобы снова оказаться в рваных брюках или обивать пороги редакции «Курьера», а с твердыми планами и с уверенностью в том, что в этом проклятом городе он может опереться на влиятельную поддержку двух — трех власть имущих особ и в течение двух — трех дней создать прочную основу своего будущего счастья. По целым дням и ночам он обдумывал подробности своего плана. Все эти размышления были по сути дела лишь поводом для мечтаний и одним из проявлений бесконечной печали и тоски по любимой, составлявших единственный смысл его жизни. Эта тоска носила характер такой же болезни, как например, воспаление легких или мозга. Изо дня в день Куба блуждал по огромному парку, по узким аллеям, похожим на корабль готического костела. На вековых деревьях этого необъятного леса едва держались светло — желтые и оранжевые листья. При малейшем дуновении ветерка они падали в лужи и покрытые плесенью пруды. Шорох листьев, громкий скрип ветвей, постоянный туман — все в этой долине настраивало Кубу на похоронный лад, все растравляло его душу, и он мысленно уносился в те края, где была она. Как одержимый, он без конца перечитывал единственное полученное в Скакавках письмо от невесты и упивался каждым его словом.
«Как жаль, — писала панна Тереня, — что все кончилось! Так бы хотелось, чтобы мы все время, всегда были вместе! В пятницу я буду в Вжеционах, и как же мне будет тоскливо в этом доме, где мы провели с тобой несколько таких упоительных часов! У меня свежо в памяти все, что ты мне тогда говорил, будто это было только вчера, а ведь с тех пор прошло уже много дней, помнишь, мой любимый… Я больше жизни люблю тебя, мой дорогой, мой единственный! Ах, все это было так восхитительно, что я с радостью думаю о нашем будущем. Постарайся поскорее получить службу и оставайся мне верен… О, как же я люблю тебя!..»
Слова этого письма, точно звуки, услышанные в счастливые минуты жизни, обладали чудодейственной силой и не только возрождали в памяти все пережитое с нею, но стократ усиливали те чувства, которые он тогда испытал, с той только разницей, что теперь эти чувства причиняли ему боль, а воспоминания жгли, как тернии. По временам Куба сомневался, да было ли все это на самом деле, неужели эта богиня, прекрасный облик которой не могла бы воспроизвести самая пылкая фантазия, в самом деле столько раз была его страстной и покорной любовницей? Не были ли эти любовные встречи обманчивыми грезами, привидевшимися в минуту безумия. Все обстояло по — прежнему: то, что случилось до его отъезда из Варшавы, и то, что должно было случиться после его возвращения туда, представлялось ему двумя звеньями железной цепи, тяжелой, как кандалы, и неизбежно причиняющей одинаковые страдания. А между этими двумя звеньями он видел те поистине неземные радости, то высшее блаженство, которое не омрачается ни единой каплей горечи, ни единым печальным вздохом, словом, ту любовь, без которой жизнь превратилась бы в бессмысленное прозябание.
За парком, среди обнаженных полей и лугов, была хорошо видна дорога в Вжеционы. Улевич не раз отмеривал по этой дороге несколько верст, надеясь прогулкой в ту сторону, где жила его Тереня, хоть немного рассеять безысходную тоску. После этих прогулок он поздно возвращался в усадьбу и, избегая разговоров, искал уединения или просто притворялся спящим, целыми часами неподвижно лежа на постели. Шине, видимо, не нравилась эта перемена его настроения. Он уезжал на фольварк или в соседний городок, играл в карты с акцизными чиновниками или же рыскал верхом по полям.
Однажды в послеполуденный час, когда Куба бродил по парку и смотрел, как пашут, а Шина был на винокурне, к дому подъехал пан Взоркевич. Сойдя с брички, он долго отряхивал на крыльце свой забрызганный грязью плащ, ожидая, что кто‑нибудь встретит его, потом открыл дверь в кабинет, прошел по всей квартире и попал наконец в кухню. От старухи, которая в ату минуту тайком сбивала масло, он узнал, что хозяина нет дома, а молодой человек «шляется» по графскому саду. Предполагая, что Куба давным — давно обретается в Варшаве, Взоркевич никак не мог догадаться, какой же это молодой человек может «шляться» по саду. Он был весьма удивлен, когда служанка привела в кабинет Кубу. Тот несказанно обрадовался, увидев лошадей из Вжецион, и вздохнул с таким облегчением, точно струя воздуха долетела сюда из тех заветных мест и проникла в его грудь.
— Что за чудеса? Кубусь здесь! — вскричал Взоркевич.
— Да… так получилось… — пробормотал молодой жених.
— Но почему же? Уж не заболел ли ты?
— Нет, но, видите ли, до станции целых двенадцать миль. Нанять возницу стоит здесь больших денег, а Валерий никак не мог до сих пор дать мне лошадей. В ближайшие дни собираются ехать дети винокура, и я тогда вместе с ними… Они должны были уехать раньше, но почему‑то задержались…
Куба бессовестно лгал, ибо за все время ни разу не заикнулся Шине о лошадях. Правда, денег у Кубы было мало, всего рублей двадцать, взятых в долг все у того же Шины, но от того, что он отсиживался в Скакавках, положение не улучшалось. Просить у Шины нового подкрепления было неудобно, так как большую часть своего заработка тот посылал двум сестрам. Обе они были в губернском городе портнихами, шили плохо, но держались с подлинно шляхетским достоинством. Улевич толком не мог объяснить Взоркевичу истинную причину своей задержки и для того, чтобы избежать лишних вопросов, брякнул первое, что взбрело ему на ум.
Взоркевич с большой готовностью предложил Кубе своих лошадей, объяснив ему, что он дня на два может задержаться в Скакавках, лишь бы дать Кубе возможность поскорее уехать. Он признался откровенно, что приехал к Шине не только с визитом, что ему хочется немного ознакомиться с большим хозяйством и заодно проветриться. Эта жертва со стороны Взоркевича как громом поразила Кубу. Надо было ехать и притом не позднее завтрашнего утра! Надо было вернуться в ненавистный город и опять очутиться на каменной мостовой, где так легко можно умереть и где среди тысячной толпы никто, кроме городового и газетного репортера, не полюбопытствует, кто же это умер. И что ужаснее всего — от Терени его будет отделять такое огромное расстояние! Все же в нем еще раз заговорила врожденная порядочность, он еще раз уверил себя, что Те — реня его жертва и он обязан жениться на ней. Кубусь заставил себя радостно улыбнуться и принялся укладывать свои пожитки. Как раз в это время приехал Шина и, как водится у мелких шляхтичей, с подчеркнутым радушием встретил гостя. За чаем Взоркевич заговорил об отъезде Кубы.
— Как? Разве ты уезжаешь? — воскликнул Шина.
— Да… завтра…
— Почему ты так торопишься? Ничего ведь важного нет? Поживи еще у меня…
— Ну, у него есть важные дела, — произнес с усмешкой Взоркевич. — Удивительно, как он до сих пор выдержал и не уехал.
— Почему?
— Да потому, что ему до зарезу нужно подыскать себе службу.
— Это успеется… — мягко проронил Шина.
— Влюбленные женихи всегда торопятся, — вполголоса, как бы несколько стесняясь своих слов, изрек Взоркевич.
— Женихи? А разве Куба жених? Чей?
— Ну да… почти… — быстро произнес Улевич. — Панна Заброцкая дала согласие выйти за меня замуж, если я сумею устроиться.
— Ах, вот оно что… А я понятия об этом не имел, — процедил Шина сквозь зубы, бросив на Взоркевича насмешливо — пренебрежительный взгляд, и умолк.
Куба заметил этот взгляд и истолковал его как новое доказательство недовольства Шины. Разговор на эту тему оборвался и принял другой оборот. Весь вечер Шина был молчалив и рассеян. Он одинаково холодно поглядывал то на Кубу, то на Взоркевича, как бы выражая этим свое недружелюбие. Несколько раз он менялся в лице под влиянием каких‑то переживаний или волнения. Взоркевич, поняв, о чем думает Валерий, затеял разговор о вещах посторонних. Так они просидели до позднего вечера. На следующее утро чуть свет Куба уехал.
В полях стояла легкая, прозрачная дымка, которая обычно тает к полудню. На открытых местах ранним утром тянуло холодом, от которого желтели травы и увядали последние листья. По обеим сторонам дороги из тумана выплывали уже вспаханные жнивья и черные картофельные поля, подернутые тонким ледком. Крупные капли воды, точно шарики ртути, лепились на нитях осенней паутины. Вдоль дороги тянулись местами ряды стройных березок с белой корой и оголенными ветвями, на которых еле держались последние жалкие пожелтевшие листочки; вдали на деревцах рябины ягоды краснели кое — где, как кораллы, а на ветвях щебетали стайки свиристелей с розоватыми зобами. Шум подъезжающей брички вспугивал птичек, и они с жалобным криком исчезали во мгле. Улевич каждый раз смотрел им вслед задумчивым взором, и в голове его теснились грустные мысли, похожие на размеренные поэтические строфы.