Арнольд Беннет - Заживо погребенный
Оппозиции нечем было крыть.
Прайам Фарл в своей крепости «Гранд-отеля Вавилон» все больше и больше расстраивался. Он отлично помнил, как составил это завещание. Дело было семнадцать лет тому назад, в Венеции, ну, выпил он шампанского, и разозлился на какого-то английского критика, разбиравшего его картину. Да уж, критики английские! Конечно, это суетность его толкнула отвечать таким манером. Впрочем, он был тогда еще мальчишка. Помнится, с каким мальчишеским весельем он назначал ближайшего из родственников, кто уж там им окажется, своим душеприказчиком. С какой жестокой радостью он рисовал себе ту злость, с которой им таки придется все условия этого завещания исполнить. Потом все собирался похерить эту шутку; но то да се, и как-то руки не дошли. А собрание его меж тем росло, росло и состояние — быстро, ровно, неуклонно — и вот — да, то-то и оно! Дункан Фарл обнаружил завещание. И Дункан Фарл — душеприказчик, обязан исполнять то, что он сплеча когда-то накатал!
Он невольно улыбнулся, хоть, в общем-то, тут было не до смеха.
В теченье дня дело уладилось; высказались власти; новость распространилась. Прайам Фарл в четверг будет похоронен в Вестминстерском аббатстве. Честь Англии среди художественных наций удалось спасти, отчасти благодаря героическим усилиям «Рекорд», отчасти же благодаря завещанию, доказывавшему, что Прайам Фарл, в конце концов, дорожил интересами отечества.
Трусость
В ночь со вторника на среду Прайам Фарл ни на минуту глаз не мог сомкнуть. Голос ли Англии явился тому причиной, или голос любимой племянницы епископа, — столь искусной в раскраске подушечек на чайник — но дело принимало чрезвычайно серьезный оборот. Нация намеревалась погрести в Национальной Валгалле останки — Генри Лика! Прайам был, в общем-то, не против злой иронии; порой и сам способен выкинуть рискованную шутку; но при всем при том не мог же он допустить, чтоб продолжалось столь чудовищное заблуждение. Требовалось исправить дело, и немедля! И он, он один мог его исправить, и надо было действовать. Ужаснейшее испытание, едва переносимое для его застенчивости. Но — никуда не денешься. Помимо всех прочих соображений, тут было и соображение о ста сорока тысячах фунтов, его кровных, которые он не имел ни малейшего желания дарить британской нации. А уж любимые картины отдать народу, который обожает Лансье[7], Эдвина Лонга, Лейтона — да от одной мысли вырвать может.
Нет, он обязан пойти к Дункану Фарлу! И объясниться! Да, объясниться в том смысле, что он не умер.
Но вот ему представился Дункан Фарл, — суровое, дурацкое лицо, стальная непробиваемая башка; представилось, как самому ему дадут пинка под зад, или пошлют за полицейским, или как-то поизощренней оскорбят невообразимо. В силах ли человеческих выдержать свидание с Дунканом Фарлом? Стоит ли ради ста сорока тысяч фунтов и чести британской нации связываться с Дунканом Фарлом? Нет! Его отвращенье к Дункану Фарлу перекрывало и сто сорок миллионов фунтов, и честь целых планет! Встретиться с Дунканом Фарлом? Нет, только не это!. Да этот Дункан и в сумасшедший дом может упечь, и вообще!..
Но надо действовать!
Тут в голову ему пришла блестящая идея: открыться, покаяться епископу. Он не имел удовольствия лично знать епископа. Епископ был некая абстракция; в большей даже степени абстракция, чем Прайам Фарл. Но с ним, конечно, можно встретиться. Чудовищное предприятие, но — надо, надо. В конце концов, ну, епископ — ну и что епископ? Человек в нелепой шляпе — только и всего! И разве Прайам Фарл, истинный Прайам Фарл, не более велик, чем какой-то там епископ?
Он велел лакею купить пару черных перчаток, цилиндр — номер семь с четвертью, и принести ему «Кто есть кто». Надеялся, что лакей поволынит с этим делом. Но лакей все исполнил с волшебной быстротой. Время так летело, что (как говорится) вы почти не замечали вращенья стрелок на циферблате. И, не успел он оглянуться, двое швейцаров уже его подсаживали в таксомотор, и вот кошмарному предприятию был дан неотвратимый ход. Таксомотор без труда мог бы взять кубок Гордона Беннета. В нем было двести лошадиных сил, не меньше, и в два счета он домчал Фарла к епископскому дому. Скорость прямо неимоверная.
— Я вас оставляю, — хотел было сказать Прайам Фарл, выходя, но потом подумал, что если отпустить машину, так вернее будет; и он ее отпустил.
Безумно торопясь, нажал звонок, чтоб не успеть сбежать. Сердце бухало, пот омочил роскошную подкладку нового цилиндра; и ноги у него дрожали — в буквальном смысле слова!
Ад подлинный — стоять у епископа под дверью.
Дверь отворил субъект в прелатски-черной ливрее и хмуро, подозрительно его оглядывал.
— Э-э… — малодушно промямлил Прайам Фарл. — Мистер Паркер здесь живет?
Фамилия епископа, конечно, была не Паркер, и Прайам прекрасно это знал. Паркер — просто первая фамилия, которая пришла в трусливую голову Прайама.
— Нет, — отвечал презрительный лакей. — Это дом епископа.
— О, прошу прощенья, — пролепетал Прайам Фарл, — а я думал, что мистера Паркера.
С чем он и удалился.
Между тем мгновеньем, когда прозвенел звонок, и тем, когда появился лакей, он осознал со всею ясностью, на что он способен, а на что он неспособен. Исправленье заблуждений Англии не входило в число его способностей. Он не в силах был разговаривать с епископом. Он ни с кем был не в силах разговаривать. Он трус в таких делах; просто трус. Что толку спорить! И ничего, ничего тут не попишешь!
«А я думал, мистера Паркера!» О, Господи Боже! Как низко великий художник может пасть!
В тот вечер он получил ледяное письмо от Дункана Фарла, с вложенным билетом на похороны (стоячее место). Дункан Фарл не осмеливается твердо рассчитывать на то, что мистер Генри Лик сочтет уместным присутствовать на погребении своего хозяина; но он вкладывает билет. Кроме того он подтверждает, что фунт в неделю будет выплачиваться в соответственном порядке. В заключение он сообщал, что многие представители печати спрашивали адрес Генри Лика, но он не счел необходимым удовлетворять их любопытство.
И на том спасибо.
— Ух ты черт! — подумал он, теребя этот билет на стоячее место.
Билет был большой, глянцевитый, и, конечно же, все это было не во сне.
Валгалла
В просторном нефе народу собралось сравнительно немного, верней, сравнительно немного сотен, и можно было легко передвигаться туда-сюда под присмотром официальных лиц. Прайама Фарла пропустили через аркаду, согласно отпечатанному на билете предписанью. Ему казалось, — расшатались нервы, — что все как-то подозрительно на него пялятся, но, конечно, никто на него ни малейшего внимания не обращал. Он был не среди избранных, пропущенных за массивный экран, отделявший неф от набитых хоров и трансептов, а среди людей обычных, люди же обычные друг другу мало интересны; им интересны избранные. Орган доносил звуки Перселла до самых дальних углов собора. Несколько духовных униформ блюли огражденное канатами пространство: место, отведенное для гроба. Полуденное солнце длинными, трепещущими копьями пробивало карминные и аквамариновые окна. Но вот служители стали образовывать среди толпы проход; волненье накалялось. Орган умолк на миг и вот зашелся снова — предельным выраженьем скорби человеческой: тяжкими складками печали аббатство накрыл траурный марш Шопена. А когда в дрожащем воздухе растаял этот стон, ему на смену взвились мальчишеские голоса, нежней самой печали.
И тут взор Прайама Фарла различил леди Софию Энтвистл, высокую фигуру под вуалью, в глубоком трауре. Она стояла на его похоронах, среди сравнительно простых людей. Конечно, при ее влиянии, ей бы на золотом блюдечке поднесли место в трансепте, но она предпочла смиренно затаиться в нефе. Она явилась из Парижа к нему на похороны. Она оплакивала суженого. Она стояла всего в каких-то пятнадцати метрах от него. Она его не замечала, но в любой момент могла заметить, и она постепенно приближалась к тому месту, где он дрожал.
И он бежал, не унося в сердце ничего, кроме злости. Она не делала ему предложенья; это он ей сделал предложенье. Она его не оставляла на бобах; он ее оставил на бобах. Он не был одной из ее ошибок; она была его ошибкой. Не она, а он был капризен, позволил себе блажь, действовал сплеча и наобум. И — он ее ненавидел. Он искренне считал, что она его оскорбила, и ее надо истребить. Он ничего ей не спускал, ставил ей всякое лыко в строку: неровные зубы, скажем, и ямочку на подбородке, и ухватки, прорезающиеся у всякой вековухи после сорока. Он бежал от нее в ужасе. Если б она его заметила, его узнала — это была бы катастрофа — совершеннейшая катастрофа во всех смыслах; и красоваться бы ему на людях так, что и в страшном сне не снилось. Он бежал безрассудно, слепо, проталкиваясь сквозь толпу, пока не добрался до решетки, и в ней была калитка — приотворенная калитка. Надо думать, его странный, выпученный взгляд перепугал того, кто сторожил калитку, малого в сутане, ибо тот отпрянул, и Прайам прошел за решетку, туда, где начиналась витая лестница, и он по ней поднялся. По лестнице змеился пожарный шланг. Прайам услышал, как стукнула калитка, — обошлось! Ступени вели к тому месту поверх массивного экрана, где стоял орган. Органист сидел за полузавешенной портьерой, под приглушенными электрическими лампами, на большом помосте, глядящем перилами на хоры, и с органистом шептались двое молодых людей. Никто из троих даже и не глянул на Прайама. Прайам исподтишка, как вор, шмыгнул к виндзорскому креслу и в него уселся, лицом к хорам.