Витольд Гомбрович - Космос
Он засмеялся, нарезал себе редиски, добавил в нее масло, посыпал солью… и, прежде чем отправить ее себе в рот, внимательно осмотрел. – Э-хе-хе! Если я начну о банке, то болтовни на год хватит, трудно выразить, изъяснить, распутать, я сам, когда мысленно забираюсь в эти дебри, не знаю, за что ухватиться, сколько всего было, сколько дней, часов. Боже, Боже ж мой, Божуня святый, месяцы, годы, секунды собачился я с секретаршей президента, дурой, Боже милостивый, прости меня, грешного, и стукачкой, однажды наплела директору, что я ей в сумку плюнул, вы что, говорю, пани, совсем сдурели?… Да что попусту языком молоть, всего не расскажешь, хотя бы о том, как, почему дошли мы до этих плевков, как оно нарастало из месяца в месяц, из года в год… разве все упомнишь?… Э-э-е, да что тут бебекать, мемекать, бе-ме!.. – Он застыл в задумчивости и прошептал: – Какая же у нее была тогда кофточка? Ни хрена не могу вспомнить… Та, с вышивкой?… – Внезапно он стряхнул с себя задумчивость и бодро крикнул Кубышке: – Да чего там, было, не было, куку в руку, кука-реку, Кукубышечка моя! – У тебя воротник завернулся, – сказала Кубышка, отложила ватрушку и занялась воротником. – Тридцать семь лет супружеской жизни, да, паночки мои, было, не было, но тридцать семь дет, а памятухаешь, Кубыха, как подсластились мы над Вислой, над нашей синей Вислицей, под дождичком, да-да, но сколько лет, леденцовый леденец, купил тогда я леденцов, и сторож был, водичка с крыши капала, э-ге-гей, матаня, сколько лет, потом кафе-кафешка… какое кафе, где оно, все прошло, все улетело, фьють-фьють… Уже не склеишь… Тридцать семь! Да что там… Э-ге-гей! – вот так он повеселился и замолчал, ушел в себя, протянул руку, взял хлеб, начал катать шарики и рассматривать их, затих и замурлыкал свое «ти-ри-ри».
Отрезал кусок хлеба, подровнял с боков, чтобы получился квадрат, намазал маслом, подровнял маслице, пошлепал сверху ножом, посмотрел, посыпал солью и отправил в рот – съел. Он как бы констатировал, что вот, съел. Я смотрел на стрелку, которая расплылась, растеклась по потолку, какая там стрелка, усмотреть в этом стрелку?! Смотрел я также на стол, на скатерть, нужно сказать, что возможности зрения ограничены, – вот на скатерти рука Лены, спокойная, расслабленная, маленькая, молочно-кофейная, тепло-холодная, продолжение на перешейке кисти белых пространств всего полуострова руки (о которых я только догадывался, так как туда уже не решался поднять взгляд), вот эта кисть, тихая и недвижная, в которой, однако, при ближайшем рассмотрении замечалась дрожь, дрожала, к примеру, кожа у основания четвертого пальца, вздрагивали, касаясь друг друга, два пальца, четвертый и третий, – скорее эмбрионы движений, иногда, правда, развивающиеся до настоящих движений: указательный палец трогал скатерть, ноготь терся о складку… но это было так далеко от самой Лены, что я ощущал ее как огромное государство, полное внутреннего движения, бесконтрольного, хотя, вероятно, подвластного законам статистики… в числе этих движений было одно – медленное сжимание кисти, ленивое сведение пальцев в кольцо, движение ласковое и стыдливое… я его давно приметил… неужели оно ну совсем со мной не связано?… Кто знает… Но любопытно, что оно совершалось с опущенными глазами (я их почти не видел), в этот момент она никогда не поднимала глаз. Рука мужа, эта эротико-невротико-эротически-неэротическая мерзость, уродство, отягченное эротикой, насильственно навязанной «через ее посредничество» и в связи с ее ручкой, эта рука, в общем-то пристойно себя демонстрирующая… тоже здесь, на скатерти, рядом… И, естественно, эти сжимания кисти могли относиться к его руке, но также могли, пусть мало-мальски, зависеть от моих наблюдений за ней из-под опущенных век, хотя, нужно признать, шансов почти не было, один на миллион, но гипотеза, несмотря на всю свою фантастичность, обладала взрывной силой, как запальная искра или как дуновение, вызывающее смерч!.. Ведь, кто знает, она могла даже ненавидеть этого мужчину, к которому я не хотел как следует присматриваться, потому что боялся, блуждал по его перифериям и не знал, какой он на самом деле, как, впрочем, не знал, какая она… ведь если, к примеру, оказалось бы, что она под боком у мужа предается, чувствуя мой взгляд, этим сжимающе-ласкающим движениям, а она, между прочим, могла быть такой, то этот грешок можно было бы подмешать к ее невинности и робости и они (невинность и робость) становились в таком случае верхом развращенности. Страшная сила безумной мысли! Всесокрушающее дуновение! Ужин был в полном разгаре, Людвик что-то вспомнил, достал записную книжку, Фукс нудно сочувствовал Леону, «какая же она ведьма!» или «столько лет в банке, ну и ну!», а Леон, подняв бровь, с босым лицом в пенсне рассказывал, как, что и почему, «представьте себе, паночек»… «нет, она обходилась без промокашки»… «там был такой стол»… и Фукс слушал, чтобы только не вспоминать о Дроздовском. Я думал: «А если она пожимает ручкой в мой адрес», – и понимал всю бессмысленность подобных мечтаний… Но что это? Землетрясение, буря, стихийное бедствие – Кубышка, внезапно рванувшись своими телесами, ныряет под стол, стол ходит ходуном вместе с Кубышкой… Что это? Кот. Она вытащила его из-под стола с мышью в пасти.
После всевозможных пузырей, брызг, бурунов и выбросов слов, запенившихся в стремительном потоке водопада, воды нашего присутствия за столом, эта шумящая, бегущая река, вернулись в прежнее русло, кота вышвырнули, опять стол, скатерть, лампа, стаканы. Кубышка расправляет какие-то складки салфетки. Леон поднятым пальцем предвосхищает очередную остроту, Фукс ерзает, двери открываются, Катася, Кубышка Лене: «передай салатницу», пустота, вечность, небытие, покой, я снова за свое «любит – не любит – ненавидит – разочарованная – очарованная – счастливая – несчастная», но она могла быть всем этим одновременно, хотя, прежде всего, она не была ничем из этого по той простой причине, что ручка у нее слишком маленькая, не рука, а только ручка, так чем же она могла быть с такой ручкой, а ничем она не могла быть… она была… была… неотразима своим впечатлением, но сама по себе ничего не представляла… хаос… хаос… хаос… спички, очки, замок, корзина, лук, пряники… пряники… и все для того, чтобы я мог вот так, только сбоку, искоса, исподлобья, туда, где руки, рукава, плечи, шея, всегда по периферии, а лицом к лицу только изредка, по праздничкам, когда подвернется предлог посмотреть, а в таких условиях что увидишь, но, даже если бы я мог насмотреться вволю, то и тогда я бы не… ха-ха-ха, смех, и я смеюсь, анекдот, анекдот Леона, Кубышка пищит, Фукс корчится… Леон с поднятым пальцем кричит «слово чести»… она тоже смеется, но только для того, чтобы своим смехом украсить общий смех, она только для того… чтобы украшать… но даже если бы я мог насмотреться вволю, то и тогда бы не знал, нет, не знал, потому что между ними все могло быть…
– Мне нужна нитка и палочка.
Что там опять? Это Фукс ко мне. Я спросил:
– Зачем?
– Циркуль забыл взять… черт бы его… а мне нужно для чертежей окружности чертить. Нитка и палочка меня бы устроили. Маленькая палочка и обрывок ниточки.
Людвик вежливо: «у меня наверху, кажется, есть циркуль, готов вам помочь», Фукс поблагодарил (бутылка и пробка, этот кусочек пробки), так, ага, ну и хитрец, ага, понятно, так-так…
Значит, он хотел сообщить тайком нашему предполагаемому шутнику, что мы заметили стрелку на потолке в нашей комнате и нашли палочку на нитке. Сделано это было на всякий случай – если кто-нибудь действительно забавляется тем, что интригует нас своими сигналами, пусть знает, что они до нас дошли… и мы ждем продолжения. Шансы были минимальны, но и ему ничего не стоило сказать эти несколько слов. Я их сразу оценил в странном свете новой возможности – шутник кто-то из нас, одновременно передо мной предстали палочка и птичка, птичка – в чаще, палочка – в самом конце сада, в маленькой нише. Я ощутил себя между птичкой и палочкой, как между двумя полюсами, и все наше собрание, у стола, под лампой, показалось мне некоей функцией системы координат, «соотносящихся» с птичкой и палочкой, – и я ничего не имел против, так как та странность прокладывала дорогу другой странности, которая меня мучила, но и привлекала. Боже! Если есть птичка, если есть палочка, может, я и разузнаю до конца, что там с губами? (Откуда? Как? Бред все это!)
Концентрация внимания вела к рассеянности… против чего я тоже не возражал, так как это позволяло мне одновременно находиться и здесь, и где-нибудь еще, позволяло расслабиться… Появление Катасиного распутства и ее суетню то здесь, то там, ближе, дальше, над Леной, за Леной я взахлеб приветствовал чем-то вроде глухого внутреннего «а-а-х». Опять и еще сильнее этот скошенный дефект слегка подпорченных губ связал меня – нагло! – с банальным и обольстительным поджиманием губок моего vis-a-vis, и эта комбинация, слабеющая или усиливающаяся в зависимости от позиции сторон, вовлекла меня в такие противоречия, как развратная невинность, грубая робость, разжатое пожатие, бесстыдный стыд, холодный жар, трезвое пьянство…