Марк Твен - Том 10. Рассказы. Очерки. Публицистика. 1863-1893.
АКАДЕМИЯ ХУДОЖЕСТВ
Хвала господу, что он создает нас всех невеждами. И я рад, что когда впоследствии мы меняем планы создателя на этот счет, нам приходится делать это на свой страх и риск. Мне радостно сознавать, что я ничего не понимаю в искусстве и ничего не понимаю в хирургии. Потому что люди, которые разбираются в живописи, находят в картинах одни только изъяны, а хирурги и анатомы всю жизнь видят в красивых женщинах только скелет из костей, носящих латинские названия, да еще сплетение нервов, мускулов и тканей, пораженных разнообразными болезнями. То самое место, которое мне нравится в картине, просвещенному художнику кажется чудовищным преступлением против законов цвета, а в румянце на миловидном лице женщины, совершенно очаровавшем меня, придирчивое око врача видит лишь вопиющий признак губительного процесса в легких. Будь оно проклято такое знание! Мне его не нужно.
Художественные критики в последние недели так усердно поносили все имеющее отношение к Академии художеств, что я уже примирился с мыслью, что посещение ее может только вконец расстроить меня. Однако сегодня я совершенно случайно забрел в Академию и пробыл там три часа. Я мог бы пробыть там и неделю. Я не настолько осведомлен, чтобы заметить ужасающие недостатки, которые другим так и бросаются в глаза. Там было выставлено сотни три картин, и тридцать или сорок из них показались мне прекрасными. Мне понравились все морские пейзажи, и горные пейзажи, и мирные лесные виды с тенистыми озерами на переднем плане, и я прямо—таки упивался бурями и штормами.
Был там один романтичный тропический пейзаж: поросший лесом остров посреди зеркально гладкого озера, окруженного со всех сторон непроходимыми джунглями, в которых все деревья оплетены лианами и увиты гирляндами цветов; в глади озера отражается вся красота его берегов, и две одинокие птички летят куда—то к дальнему берегу, — туда, где в багровом мареве дремлют заросшие травой лужайки, обомшелые скалы и бескрайние зеленые леса. Картина показалась мне прекрасной, по, вероятно, на самом деле она такой не была. Вероятно, не будь я такой невежда, я бы заметил, что лапки у этих птичек росли не так, как им положено, что цвет местами передан не совсем уверенно и что некоторые живописные «эффекты» самым вопиющим образом нарушают законы искусства.
Я знаю, что мне следовало восхищаться картиной одного из старых мастеров, на которой шесть бородатых физиономий без туловищ выглядывают прямо из кромешной тьмы и сердито таращатся на какого—то голого младенца, который телосложением не похож ни на одного из виденных мной младенцев, да и цвета совсем не такого. Хорошо, что все старые мастера уже скончались, и жаль только, что это не произошло еще раньше.
Там висели еще две картины, которые мне пришлись по вкусу, но они были такие маленькие и невидные, что и стеснялся, как бы другие посетители не заметили, что я слишком долго смотрю на них, и поэтому разглядывал их искоса, украдкой, прикидываясь, будто благоговейно созерцаю мошенничества старых мастеров. У меня не было каталога, да и на что он мне: ведь если мы, случайно забредшие сюда неучи, не можем по самой картине понять, о чем речь, мы не унижаемся до того, чтобы вычитывать это из книжки. На одной из этих картин изображены два знатных распутника, которые пристают к молодой крестьянке, весьма удрученной этим, и дразнят ее, а ее простоватый брат (а может, и возлюбленный) сидит тут же, и по его лицу видно, что ему это дело нравится все меньше и меньше. Другая картина была уж вовсе непристойна. В укромном уголке леса пушистая игривая красотка белочка отыскала опрокинутую оплетенную фляжку с коньяком и лакает с земли пролитый напиток. Лицо ее выражает восторг. А рядом, вскинув лапы, лежит на спине дородный старый самец. Оскаленные в улыбке два передних зуба и пьяный взгляд его полуприкрытых глазок являют полное блаженство, и потому совершенно ясно, что тревога и озабоченность, написанные на морде черной белочки, которая склонилась над ним и щупает у него пульс, совершенно излишни и неоправданны при данных обстоятельствах.
Большинство картин в Академии посвящено, конечно, привычным, безобидным предметам. Вы обнаружите здесь знакомую вам кучу котов, спящих в углу, и все тех же котят, играющих с клубком шерсти, и ту же возбужденную морду щенка, выглядывающего в окно, и все ту же привычную отрешенность в очах коров, бредущих через ручей на закате, и давно знакомую карикатуру на женскую наготу, с табличкой «Ева», и все тех же глуповатых девиц, которые слоняются по лесу, как полагается — в чем мать родила, и собирают цветы, — и это должно означать «Осень» или «Лето» или еще что—нибудь в этом же роде; здесь и извечные крестьяне, собирающие свои неизбежные тыквы, и «Девушка у калитки», и «Девушка, читающая книжку», и девушки, совершающие много разных подобных чудес; и, наконец, самые многочисленные и больше всего надоевшие нескончаемые ряды ваз и блюд, полных винограда, и персиков, и кусков арбуза, и прочих овощей и фруктов, и все тот же надоевший кот, который «выуживает» лапкой золотую рыбку. Однако мне следует быть осторожнее, когда речь заходит о полотнах с фруктами, потому что именно к ним прежде всего направляются молодые дамы, входя в музей, и на них они бросают прощальный взгляд, покидая его стены.
Сейчас, после четырех—пяти лет ужасной войны, в Академии выставлена только одна историческая картина – «Вступление Линкольна в Ричмонд», и она омерзительна. Нет ни одной батальной картины. Как Вы думаете, почему?
Есть там одна хорошая скульптура — Ева, но только у нее три яблока: два в левой руке и одно в правой, которое она собирается надкусить. Мне казалось, что наша праматерь сорвала одно яблоко. Если этот скульптор будет делать новую Еву, то пусть уж он лучше снабдит ее корзинкой.
Итак, я, кажется, проделал то же, что делают художественные критики: не сказал о картинах, которые мне понравились, и упомянул лишь о тех, что мне из понравились. Ну, да хватит об этом. Однако я должен еще обругать здание, в котором все это выставлено. Снаружи оно все изукрашено продольными и поперечными балками, и полосами, и прожилками, и перекладинами, и пятнами, и крапинками, и позолотой, сверху донизу испакощено всякой бестолковой мишурой, и пряничною отделкою, и ненужною резьбой до такой степени, что, увидав это в первый раз, человек потом целую педелю не может прийти в себя. Сперва он думает что это церковь, — но затем ему приходит в голову, что ни один богобоязненный христианин не станет молиться в такой церкви; потом он делает предположение, что это отель, — но его осеняет, что человек, у которого хватило ума, чтобы открыть отель, не такой дурак, чтобы построить подобное здание; а может, это огромный жилой дом, думает он затем, — но уже после минутного размышления ему приводится признать, что ни один человек не сумеет сохранить здравый рассудок, поселившись в этом архитектурном кошмаре; потом ему приходит мысль, что это лечебница для душевнобольных, сооруженная по проекту одного из ее обитателей, — но ему тут же становится стыдно, что он возводит такую клевету на беззащитных и обездоленных людей; наконец он решает, что это нелепая конюшня, построенная каким—то лишенным вкуса лошадником—спортсменом, который вдруг разбогател. Но никогда, никогда, никогда этот прохожий не падет так низко, чтобы предположить, будто эта убогая мешанина из мрамора, росписей и позолоченных листиков предназначалась для Национальной Академии художеств. Никто не опустится до столь низкого предположения. И я ничуть не преувеличу, если скажу, что здание Академии художеств — это еще большее злодеяние, чем новая церковь, построенная молодым доктором Тингом, и еще несколько новых церквей, выросших там и сям, которые каким—то чудом до сих пор еще не были разрушены молнией с небес. Джентльмены из Академии называют свое дорогостоящее нагромождение архитектурной чертовщины «мавританским стилем», как будто дух древности, поэзии и романтики, который придает очарование сооружениям этого стиля на его древней родине за океаном, можно воспроизвести здесь, среди железнодорожных путей и пароходов, среди деловой горячки и грохота, среди выстроившихся ровными бесконечными рядами домов из бурого песчаника, и как будто вырванные из своего обычного окружения дома этого стиля могут вызвать что—нибудь, кроме насмешки и отвращения. С таким же успехом можно было бы перетащить сюда вигвам, в надежде, что он будет выглядеть романтическим и живописным без всего, что ему сродни, без цветов и трав, без ручейков и торжественной тишины сумрачных древних лесов.
ЧИСТИЛЬЩИКИ ОБУВИ
Иногда в районе Сити—Холл—Парка мне начинает казаться, что все маленькие оборвыши, сколько их есть в Нью—Йорке, приобрели сапожные щетки и ящики и занялись чисткой ботинок.