Дмитрий Григорович - Переселенцы
– Не надыть, не проси… ничего не дам! – упрямо сказала старуха.
– Ты думаешь насчет парнишка, то есть, связал меня? он помешает?
– Хоть бы так…
– На то время можно здесь у тебя оставить…
– Нужда мне с ним возиться! Кто за ним усмотрит? Вишь он, окаянный, шустрый какой!..
– Слышь: выручи только, об одном прошу; выручи; каяться не станешь; выручи только… хоть на время выручи…
– Стало, уж там взять-то нечего? туда бы шел! – перебила Грачиха.
– Был и там, вечор еще был, – торопливо подхватил Филипп. – Коли тебя пришел просить – без толку, стало быть, ходил: не токма денег, хлеба, и того нет. Я уж и так и сяк стращал – ничего не возьмешь; уж это, значит, верно, что нет ничего; а то бы дай, мое было бы; постращай только его – брат ничего не утаит… Мы это дело-то знаем, как с ним справляться: не, впервой!.. Потому больше к тебе и пришел: нужда заставила. Сделай милость, Лукерьюшка, пособи! – снова пристал Филипп, – так, малость самую… тревожить больше не стану, уйду; и то сказать, опасливо теперь здесь оставаться. В другое время – ништо, пожил бы; теперь убираться надо. Узнал я вечор, как к брату ходил, сказывали: господ ждут; не ноне, завтра ждут; при них как раз сцапают… надо убраться во-время, потому больше и прошу: пособи, тетка, сама знаешь, без лаптей недалеко уйдешь.
На этом самом месте в сеничках, где находился мальчик, послышался вдруг такой дикий крик, что Филипп и старуха дрогнули всем телом. Не успели они сделать шагу, как новый крик, еще диче, пронзительнее, раздался в сенях. Филипп кинулся было к лучине с намерением потушить ее, но Грачиха остановила его, сказав: «погоди», и, ковыляя, побежала к. двери.
– Кто тут? – спросила она.
В ответ на это над самою ее головою повторился новый крик, еще звонче, еще отчаяннее первых двух.
– Ах ты, разбойник! – закричала старуха, тотчас же, вероятно, смекнув, в чем дело. – Постой! я ж тебя, окаянного!.. Эй, Филипп! – подхватила она, торопливо возвращаясь в избу, – это твой пострел с кошкой… Кошку куда-нибудь, разбойник, запрятал… Я ж ти, погоди!
Грачиха взяла лучину и побежала в сени; Филипп последовал за нею. Крики становились все жалобнее и протяжнее. При свете лучины старуха, точно, увидела желтую свою кошку, которая болталась на перекладине, привязанная к хвосту. Мальчик, свернувшись клубком в углу сеней, спал крепким сном; но храпенье, которое издавал он для вящего эффекта, изменило ему: старуха налетела на него, как разъяренная наседка, проворно перенесла лучину в левую руку и правою рукою схватила его за волосы; мальчик тряхнул головою – и, не подоспей во-время отец, он укусил бы старухе руку.
– Оставь его, тетка! я его сам лучше проучу; твои руки старые; дай только сперва кошку отцепить.
Сказав это, он приставил к перекладине лесенку, которая вела на чердак и которую мальчик ухитрился поставить на прежнее место. Секунду спустя бедная кошка рухнулась наземь, вскарабкалась на стену и, фыркая, исчезла на чердаке.
– Теперь я до тебя доберусь! – сказал Филипп, подходя к ребенку.
Тот по обыкновению своему не обнаружил ни малейшего испуга; он без сопротивления дался отцу.
– Хорошенько его, хорошенько! – закричала колдунья, становясь на пороге и подымая лучину над головою.
– Вот тебе! помни! вот тебе! – приговаривал между тем отец, делая вид, что дерет его за волосы, но на самом деле тормоша ему только голову, что заставило, однако ж, сына биться по полу и кричать так пронзительно, как будто с него сдирали кожу.
Старуха, испуганная криком, который легко мог дойти до Чернева, велела отцу оставить и поплелась в избу.
– Сюда! – крикнул Филипп, следуя за нею и обращаясь к Степке.
Степка вошел в избу, продолжая хныкать и тереть лицо кулаком, из-под которого выпрыгивали попеременно то один плутовской взгляд, то другой, сопровождаемые не менее плутоватой усмешкой. Отец украдкой подал ему знак и подмигнул на старуху, которая суетилась ворчливо у лучины; Степка кивнул головой и тотчас же перестал хныкать.
Но едва только воцарилась тишина, как в наружную дверь избушки кто-то сильно застучал. Филипп, старуха и мальчик переглянулись с удивлением. Два-три громкие удара снова потрясли наружную дверь избы. Одним прыжком Филипп очутился у лучины, пригнул испуганное лицо к огню и задул его.
– Отопри! – прокричал в то же время за дверью басистый, хриплый голос.
– Тсс! молчи! – шепнул Филипп.
– Может… ко мне… за делом, – проговорила Грачиха.
– Так бы громко не стучался, – возразил Филипп. Голос сильно, однако ж, изменял ему. Как все люди, имеющие основательную причину бояться преследования, он думал одно только: уж не узнали ли случайно о его возвращении? Не встретился ли он вчера на дороге в Марьинское с кем-нибудь, кого сам не заметил? Не выдал ли брат, или, вернее, братнина жена?.. Мысли эти с быстротою молнии мелькнули в голове его, и с каждым новым ударом в дверь сердце его билось ускоренным тактом, дыхание спиралось в груди и пересыхало в горле.
– Отпирай! эй! – раздался снова басистый голос, но уж теперь с другой стороны лачуги, и кулак застучал под окном.
– Пусти, матушка, Христа-а ра-а-ди! – неожиданно подхватил другой, старческий, жалобный голос.
Не успел он замолкнуть, как уж раздался третий, звонкий, дребезжащий, как у козла:
– Эй, тетенька, спишь, что ли? Вставай, глазки протирай, слышь: сваты приехали!..
При первых звуках последнего голоса Грачиха покинула своё место.
– Слепые, – проворчала она.
– С коих мест? – торопливо спросил Филипп.
– Чужие! – возразила как бы из милости Грачиха.
Она подошла к окну, отняла палку, которая придерживала старый скомканный зипун, закрывавший окно, и спросила, как водится обыкновенно, для виду: кто тут?
– Мы, мы, касатка, – разом отозвались три голоса.
– Полно вам горло-то драть: слышу. Бог подаст! – проворчала старуха.
– Осердчалая какая! Видно, спросонья, – заметил козлячий голос.
– Пусти переночевать! – подхватили другие.
– Вот нашли постоялый двор… Ну вас совсем!.. тесно и без вас…
– «Щадни»[11], что ли? – спросили за окном.
– Ступайте на деревню; мало ли дворов… там и ночуете, – сказала Грачиха.
– Были, касатка, да «лунёк»[12] много добре, лютые такие, к «рыму»[13] не подпущают, – заметил, посмеиваясь, козлячий голос. – Пусти, тетка; «сушак»[14] свой; «меркош», «не зеть ничего»[15]; «отцепи, масья»[16]; пошли бы дальше, да лошади стали, – добавил он, принимаясь турукать и посвистывать, как будто и в самом деле подле него стояли лошади.
– Не впервые у тебя ночуем; пусти! – буркнул бас, – дело есть до тебя…
– «Перебушки растерял, вершать нечем, без котюра стал!» [17] – пояснил козлячий голос.
– С вами еще кто есть? – спросила Грачиха.
– Нет, мальчик только, «котюр», – отвечали нищие.
Грачиха поправила платок на голове, несколько секунд стояла как бы в нерешимости и, наконец, сказала:
– Ну, ступайте; дайте только лучину вздуть. И, не обращая внимания на Филиппа, который упрашивал ее не пускать гостей, Грачиха вздула лучину и поплелась в сени.
VI. Три товарища
Немного погодя в избу один за другим вошли три человека. Грачиха неправильно назвала их слепыми: из трех один только оказался в самом деле слепым, а именно тот, который был веселее других, говорил и смеялся козлиным голосом.
Странное противоречие представляли ухмыляющиеся, можно сказать, прыгающие от веселости черты его с беловатыми, неподвижно-мертвыми зрачками. Но таким полным довольством, сияло толстое, красное лицо его, так забавно вздергивался маленький, как пуговица, нос, так насмешливо передвигались губы, едва закрытые редкими волосами, что невольно исчезало неприятное впечатление, производимое зрачками. В самой фигуре его, неуклюжей, коротенькой, напоминавшей медвежонка, даже в его приемах было что-то скоморошное, комическое. Он возбуждал смех, несмотря на его лета и на бесчисленные прорехи и заплаты, которые покрывали его с головы до ног, так что с которой бы стороны ни смотреть, всюду представлялся какой-то пегий человек.
Другой его товарищ казался постарше: это был человек около пятидесяти пяти лет, исполинского роста, атлетического сложения, с черным лицом, как у цыгана, мрачно-нахмуренным и грубым; совершенно открытое темя, исполосанное глубокими морщинами и покрытое загаром, несмотря на только что начинавшуюся весну и длинный промежуток зимы, делалось еще смуглее в соседстве с серовато-желтыми клочками волос, которые закрывали ему уши; его короткие мускулистые руки, пальцы с пучками волос между суставами и могучая шея показывали страшную силу; не только не чувствовал он тяжести полновесной сумы, висевшей у него за спиною, но ничего, казалось, не значило бы ему взвалить на плечи любой мельничный вал. Говорил он отрывисто, и голос его звучал как из бочки.