В. Белов - РАЗДУМЬЯ НА РОДИНЕ
Василий Михайлович гладит свою льняную бородку, глядит на меня своими бело-синими глазами и спрашивает насчет пенсии по инвалидности. Я говорю, что надо документы посмотреть, какие есть, и мы идем в избу. Пока старик роется в шкафу, я оглядываю серые, оклеенные газетами стены, смотрю на портреты двух его сыновей: Николая и Христофора. Я хорошо помню, как семилетним мальчишкой ходил к Баровым смотреть молодых. Николай только что вернулся с действительной. Бравый, серьезный, он сидел на широкой лавке рядом с только что привезенной невестой Ликахой Ухановой. Он то играл на гармони, то обнимал свою белолицую Ликаху, а мы, ребятишки, восхищенно глядели на них от дверей. Помню, у них собирались гости, бабы вслух, откровенно, хвалили молодых, невеста с платочком в руке рдела и опускала глаза. После этого прошло совсем немного дней. В июне Николай вместе с другими ребятами и мужиками ушел из Тимонихи, и та же гармонь играла на проводах, а в сентябре жена Ликаха и мать Анна Агафоновна уже голосили по нем и катались по полу этой избы.
Наш — соседний с Баровым дом. В сентябре, только в другом сентябре, моя мать тоже получила бумажку из сельсовета, потом по очереди отголосили и другие дома. В обе деревни, в Вахруниху и Тимониху, не вернулось с войны ни одного мужика…
Василий Михайлович наконец достал сверток, завернутый в районную газету и перевязанный тряпицей. Развязывая документишки, говорит:
— Меня Вильгельм ранил в Карпатских горах, да еще и газом душил. Кольку Гитлер ухлопал, а под Хрестю кто подбирается?
Хрестя — это второй сын Василия Михайловича. Он служит в Новосибирске в звании майора. Остальные дети Барова — все дочери, все повыходили замуж и живут по городам. Впрочем, есть у Барова уже и замужние внучки, а нынче — уже в который раз — приедет в гости в деревню даже правнучка.
На белолицей Ликахе женился вернувшийся с войны и ушедший от неверной жены дядя убитого Николая — брат Анны Агафоновны. Ликаха за дочь, оставшуюся после Николая, получала какую-то пенсию. Когда дочь выросла, пенсию перевели на старика Барова. Пенсия невелика, и теперь Василий Михайлович ездит в район и в Вологду хлопотать о восстановлении пенсии по инвалидности.
— Уж я ходил, ходил по всем кабинетам, а двери все одинаковые. Один раз за рукав вывели, опять не к той мадаме попал. Зато в Вологде хоть пива попил. Две бутылки за день решил.
Пример Потехина, ездившего к Калинину, не дает старику покоя, и он второй год собирается съездить в Москву.
— Не я буду, ежели не съезжу!
Я стараюсь отговорить его от этой поездки, растолковываю, что если есть все документы, то дело решат и в Вологде. Василий Михайлович бережно разворачивает сверток. В нем оказались зачитанная брошюра закона о пенсиях, несколько ответов из райсобеса, свежая справка медицинской комиссии, свидетельство об увольнении из царской армии вчистую и документ о выданных рядовому такому-то такого-то полка двух пар шерстяных портянок, папахи и прочее.
— Он, сотона, с левого фланга как начал нас молотить, да еще газом нас ошунуло. А вшей было до того людно, что хуже предательства. Я этому суке, Вильгельму, вперед ногами понесут — и то не забуду.
Как-то так выходит, что о драке с Вильгельмом Баров рассказывает так же, с теми же интонациями, что и о своих деревенских драках. Словно не было в этих драках никакой разницы.
— Только я выпил рюмку, гармонью взял, а он на меня быком. В успенье дело было, ночь темная, народу в избе напихано как дров. Я говорю, гляди, Никонор, лучше со мной не связывайся.
Рассказ Барова прерывает Мишка Кошелев, который издали здоровается:
— Баров, здорово!
— Михаилу батьковичу, господину пекарю, — отвечает Василий Михайлович.
Мишка подрядился в сельпо печь хлеб на время декретного отпуска пекарихи. Уже много недель хлеб с Мишкиной лопаты выходил тяжелый, глинистый, и Баров не без юмора называет Мишку «господином пекарем». Разговоров в деревнях о Мишкином хлебе не меньше, чем о замужестве старухи Сугревушки. Мужики шутливо обещают отколотить Мишку за брак в работе. «По темечку бы буханкой, по темечку его», — ругали Мишку и бабы.
Сегодня у Мишки свободный день, он что-то плотничает и привел из Дружинина помощника — Федора Соколова.
— Друга я тебе привел, — говорит Мишка Барову. — Иди поближе-то.
— Да я к Феде, хоть каменья с неба, — в любое время. Пока Баров идет двадцать метров, я успеваю сходить домой и покурить с Федором Соколовым.
— Забыл ведь твое отчество-то, — честно признаюсь я.
— Павлович был с первого дня. Вот вишь, парень простой, спросил, да и все. А другой идет — и рыло в сторону.
Федор Павлович морщит щетинистое горбоносое лицо, Щурит глаз, по уровню прилаживая подоконник:
— Сикни-ко, Мишка, в какую сторону побежит
Сдерживая смех, я иду домой, беру в подвале старинный плотницкий уровень:
— На вот, этот вернее. Все равно зря валяется.
— Ну, парень, спасибо ежели.
— Спасибовать нечего, бери. У меня еще один есть. А помнишь, как ведра у Дворцовых гнул, самовары паял?
— Как не помнить. Ты тогда без порток бегал али в портках?
— В портках.
— Вот ты парень толковой. Скажи, что там большие-то мужики маленьким припасли? Будет аль нет война, мне это важнее всего. Мы тут вроде темных телят, ничего не знаем. Ну, выпьем иной раз по мерзавчику, вроде она, душа-то, и поотмякнет, вроде все и ладно. А я вон с войны пришел весь как решето. Теперича хоть дырочки и заросли, а настроенье все равно дыроватоё. Оне у меня эти капарули-то льну-то никак не дерьгают, — он показал мне кривые руки. — Ну, топором еще тюкают, а бригадир говорит, иди в лен. Я и сам знаю, что работать в колхозе некому, осталось две с половиной бабы…
Федор Павлович рассказывает, как недавно было у него «настроенье» вовсе худое — болел зуб. «Такой был зловредный зуб, что гонял по деревне из конца в конец». И не знал Федор, что делать. До первой медицинской девчушки больше десяти верст, до районной больницы шестьдесят, а зуб, будь он трижды проклят, не унимался. Пошел Федор к сыну Мишке, у которого были сапожные клещи, хотел своими же руками выдрать. Мишка предложил отцу собственные услуги и выдрал зуб сапожными клещами. «Теперь, — говорит Федор Павлович, — теперь я как молоденький стал, все подряд жую. Настроенье сразу вверх качнулось».
VДома я еще долго сижу у окна. Вечер или ночь течет по травам? Все время отбивают косы. И когда прерывается это успокаивающее ритмическое постукивание, возникает безотчетное чувство неловкости. Оно похоже на то чувство, что испытываешь, когда в давно обжитой комнате останавливается тиканье будильника.
Ночью за Вахрунихой пашут пары, потому что ночью мотор не перегревается. Веня Хватков на колеснике, с ведром на глушителе, катит по Тимонихе, и грохот машины, отраженный в постройках, двоится и заполняет все вокруг. Над Вахрунихой, розовые от неясной сизой поволоки, застыли облачные клубы. Рядом на горе присмирели сосны, издали ночью виден каждый сучок.
Хорошо тут, воздух хоть ножом режь, как масло. Он густ, но не тяжел в своей целебной щедрости. С ним даже не тянет на курево. Я ложусь на шуршащий соломой матрас, гляжу на гирлянду веников, подвешенную мамой на лосиные рога, вделанные в стену. Недоуменно и словно украдкой касается ветхой крыши наша старая береза. Ночь плывет над крышей без грома и страхов. Пробормочет что-то спящая под карнизом касатка, гуркнет голубь, и опять еле слышно коснется тесин ветка березы. Сознание обволакивается сладким, как в детстве, покоем родины и материнского очага. Словно и не было неуютных дорог юности, ни слез, ни горького дыма…
Засыпая, я чувствую, что вот сейчас, в эту минуту, увижу, заставлю его прийти, тот сон, первый сон детства. Я должен наконец снова его увидеть, этот легкий, радостный, неуловимый и необъяснимый сон счастья. Что это было? Тогда, давно? Полет на руках над зеленой теплой травой… Река с горячими камнями… Или было всесветное золотое солнце, или дрожащее марево, и стога в золотой пыли, и полевые цветы над речкой. Тогда мир шумел и раздвигался в моих глазах, я сам был этим светлым и ласковым миром, и все люди были как мать, они не делились на врагов и друзей.
Но этот сон не пришел.
Утром вновь было солнечно, тепло, радостно. После самовара я полез на крышу, чтобы прибить несколько сорванных ветром тесин, и чуть не выронил из рук топор.
Кругом вздыхало жаркое, отрешенное от всего лето. Белые облака, не двигаясь по отношению друг к другу, широко и степенно шли на Вахруниху. Леса, так явственно видневшиеся вчера вечером, были ярки, но неясны, расплывчаты в солнечном блеске. Они, наверно, шумели от ровного ветра. Остро и сине блестела невидимая обычным днем середина лесного озера. В дальних клеверах посапывал трактор и стучала косилка. Бабы в лугах белели платками и сарафанами, тень от облака бежала по травам. Рыжий петух, потерявший куриц, по-хулигански выскочил на дорогу, остановился, долго пел и оглядывался. Голос чистый, без единой трещинки. Еще кукарекнул, побежал, но куры не отзывались. Визжали и брызгались в реке ребятишки. Сашка Агафонов с провизгом орет что-то, не вылезает из воды. Бабка гонит его из реки: