История Тома Джонса, найденыша. Том 1 (книги 1-8) - Генри Филдинг
Желая, по понятным причинам, закончить свой туалет поскорее, Джонс находил, что брадобрей чересчур долго возится со своими приготовлениями, и попросил его поторопиться; на это цирюльник с большой серьезностью – он ни при каких обстоятельствах не растягивал лицевых мускулов – заметил:
– Feslina lente[164] – пословица, которую я заучил задолго до того, как прикоснулся к бритве.
– Да вы, дружище, я вижу, ученый, – сказал Джонс.
– Жалкий ученый, – отвечал цирюльник. – Non omnia pos-sumus omnes[165].
– Опять! – воскликнул Джонс. – Я думаю, вы можете говорить и стихами.
– Извините, сэр, – сказал цирюльник, – поп tanto me dig-nor honore[166], – и, приступив к бритью, продолжал: – С тех пор как я стал разводить мыльную пену, сэр, я мог открыть только две цели бритья: одна заключается в том, чтобы вырастить бороду. Другая – чтобы отделаться от нее. Полагаю, сэр, что еще недавно вы брились ради первой из этих целей. Можете поздравить себя с успехом, так как о бороде вашей можно сказать, что она tondenti gravior[167].
– А я полагаю, – сказал Джонс, – что ты большой забавник.
– И сильно ошибаетесь, сэр, – отвечал цирюльник. – Я усердно занимаюсь философией; hinc illae lacrimae[168], сэр, в том все мое несчастье. Слишком большая любовь к наукам погубила меня.
– Да, дружище, – сказал Джонс, – ты действительно ученее своих собратьев по ремеслу; но я не могу понять, почему твоя ученость повредила тебе?
– Увы, сэр, – отвечал брадобрей, – из-за нее я лишился наследства. Отец мой был танцмейстер; и так как я научился читать раньше, чем танцевать, то он невзлюбил меня и оставил все до копейки другим своим детям… Угодно вам также и виски?.. Прошу прощения, сэр, только я нахожу здесь hiatus in manuscriptis[169]. Я слышал, вы собираетесь на войну, но теперь вижу, что эти слухи вздорны.
– Почему же?
– Потому что вы, я полагаю, сэр, настолько рассудительны, что не пойдете сражаться с разбитой головой, – это было бы то же, что везти уголь в Ньюкасл[170].
– Ей-богу, ты большой чудак, – воскликнул Джонс, – и мне ужасно нравятся твои шутки! Я был бы очень рад, если бы ты зашел ко мне после обеда и выпил со мной чарочку: мне хочется поближе с тобой познакомиться.
– О, я готов оказать вам в двадцать раз большую любезность, если вам будет угодно принять ее.
– Что ты хочешь этим сказать, дружище? – спросил Джонс.
– Я с удовольствием выпью с вами целую бутылку. Ужасно люблю доброту! И если вы нашли меня забавником, то или я ничего не смыслю в лицах, или вы добрейший джентльмен на свете.
Приодевшись понаряднее, Джонс сошел вниз; сам прекрасный Адонис не был, может быть, пригожее его. И все-таки красота его не оказала никакого действия на хозяйку: не обладая наружностью Венеры, эта женщина не обладала также ее вкусом. Какое счастье было бы для горничной Нанни, если бы она смотрела глазами хозяйки; но в какие-нибудь пять минут она по уши влюбилась в Джонса, что стоило ей потом многих вздохов.
Эта Нанни была чудо как хороша собой и чрезвычайно скромна; она отказала уже одному трактирному слуге и нескольким молодым фермерам по соседству, но ясные очи нашего героя в один миг растопили ее ледяное сердце.
Когда Джонс вошел в кухню, стол для него еще не был накрыт; да его и не к чему было накрывать, потому что обед и огонь, на котором он должен был готовиться, находились еще in status quo[171]. Такое разочарование вывело бы из себя не одного философа, но Джонс остался спокоен. Он только мягко упрекнул хозяйку, сказав, что если говядину так трудно разогреть, то он съест ее холодной. Почувствовала ли хозяйка на этот раз сострадание, стыд пли что другое, не могу сказать, только она первым делом резко выбранила слуг за неисполнение приказания, которого никогда не давала, а потом, велев слуге накрыть стол в Солнце, принялась за дело всерьез и скоро приготовила обед.
Солнце, куда проводили Джонса, подлинно получило свое название, как lucus a non lucendo[172]: это была комната, куда солнце едва ли когда-нибудь заглядывало. – можно сказать, самая худшая комната в доме. И счастье Джонса, что для него нашлась хоть такая. Впрочем, он был теперь слишком голоден, чтобы замечать какие-нибудь недостатки, но, насытившись, велел подать бутылку вина в лучшее помещение и выразил некоторое неудовольствие, что его привели в такой чулан.
Слуга исполнил его приказание, а через некоторое время явился и цирюльник, который не заставил бы себя так долго ждать, если бы не заслушался в кухне хозяйку, рассказывавшую всем, кто там был, историю бедняги Джонса, одну часть которой она узнала от него, а другую остроумно сочинила сама. По ее словам выходило, что «Джонс бедный безродный гоноша, которого взяли из милости в дом сквайра Олверти, обучили прислуживать, а теперь выгнали вон за нехорошие проделки, главным образом за шашни с молодой госпожой и, верно, также за кражу, – иначе откуда бы взялись те гроши, что у него есть?».
– Да уж, джентльмен, нечего сказать! – заключила она свою речь.
– Вот как! Слуга сквайра Олверти? – воскликнул цирюльник. – А как его зовут?
– Он мне сказал, что его зовут Джонс, – отвечала хозяйка, – но, может быть, это выдуманное имя. Он говорит даже, будто сквайр обращался с ним, как с родним сыном, хотя теперь и поссорился с ним.
– Если его зовут Джонс, то он сказал вам правду, – заметил цирюльник, – у меня есть родственники в той стороне. Говорят даже, что он его сын.
– Почему же тогда он не зовется по отцу?
– Не могу вам сказать, – отвечал цирюльник, – только многие сыновья зовутся не по отцам.
– Ну, если бы я знала, что он сын джентльмена, хоть и побочный, я обошлась бы с ним по-другому: ведь многие из таких побочных детей становятся большими людьми; и, как говаривал мой первый муж, – никогда не оскорбляй гостя-джентльмена.
Глава V
Диалог между мистером Джонсом и цирюльником
Этот разговор происходил частью в то время, когда Джонс обедал в чулане, частью же, когда он ожидал цирюльника в лучшем помещении. Тотчас по его окончании мистер Бенджамин, как мы сказали, явился к Джонсу и получил приглашение садиться. Налив гостю стакан вина, Джонс выпил за его здоровье, назвав его: doctissime tonsorum[173].
– Ago tibi gratias, domine[174], – отвечал цирюльник и, пристально посмотрев на Джонса, произнес серьезным