Пэлем Вудхауз - Вся правда о Муллинерах (сборник)
— Так я крепостная? — осведомилась Эванджелина.
— Чего-чего?
— Крепостная. Рабыня. Батрачка. Покорная любому твоему капризу.
Эгберт обдумал услышанное.
— Нет, — сказал он. — Вовсе нет.
— Да, — сказала Эванджелина, — я — не они. И я не допущу, чтобы ты вмешивался в мой выбор друзей.
Эгберт недоуменно уставился на нее:
— Ты имеешь в виду, что после всего мною сказанного ты намерена и впредь позволять этой непотребной хризантеме резвиться вокруг тебя?
— Вот именно.
— Ты серьезно намерена и дальше якшаться с этим отвратным куском сыра?
— Вот именно.
— Ты наотрез и буквально отказываешься дать пинка этой ошибке природы?
— Вот именно.
— Ну-у-у… — сказал Эгберт. В его голосе зазвучала мольба. — Но, Эванджелина, это же говорит твой Эгберт!
Надменная девушка засмеялась жестоким горьким смехом.
— Неужели? — сказала она. И вновь засмеялась. — Вы, кажется, воображаете, что мы все еще помолвлены?
— А разве нет?
— Категорически нет. Вы меня оскорбили, растоптали самые высокие мои чувства, повели себя как гнусный тиран, и я могу только радоваться, что вовремя поняла, что вы за человек. Прощайте, мистер Муллинер.
— Но послушай… — начал Эгберт.
— Уходите! — сказала Эванджелина. — Вот ваша шляпа.
Она властно указала на дверь. И мгновение спустя захлопнула ее у него за спиной.
В лифт вошел Эгберт Муллинер с грозно нахмуренным лицом, а по Слоун-стрит широким шагом удалился Эгберт Муллинер с еще более грозно нахмуренным лицом. Он понял, что его мечтам пришел конец. Он глухо засмеялся, оглядывая развалины замка, который воздвиг в воздухе.
Ну, ему все-таки осталась его работа.
В редакции «Еженедельного книголюба» сотрудники шептались, что с Эгбертом Муллинером произошла перемена. Он словно бы стал более сильным, более несгибаемым мужчиной. Его редактор, который со времени болезни Эгберта относился к нему с трогательной человечностью, разрешал ему оставаться в редакции и писать отзывы на книжные новинки, а интервьюировать дам-романисток посылал других, более стойких духом, теперь видел в нем свою правую руку, на которую можно полагаться безоговорочно.
Когда потребовался очерк «Мэртл Бутл среди своих книг», именно Эгберта он отправил на минные поля Блумсбери. Когда юный Юстес Джонсон, неофит, которому, конечно, не следовало давать столь опасного поручения, был обнаружен ходящим кругами и бьющимся головой о решетку Риджент-парка после всего лишь двадцати минут, проведенных в обществе Лоры Ламотт Гриндли, великой сексуальной романистки, не кто иной, как Эгберт, ринулся в брешь. И вернулся измученный, но без единой раны.
Именно в этот период он проинтервьюировал Мабелле Грангерсон и миссис Гул-Планк в один и тот же день — подвиг, о котором и поныне благоговейно вспоминают в редакции «Еженедельного книголюба». Да и не только там. До сих пор любой литературный редактор подбадривает робких сердцем, которые дрожат и пятятся, гордым призывом: «Помните Муллинера!»
«Разве Муллинер поддался страху? — говорят они. — Разве Муллинер дрогнул?»
И вот, когда понадобилась «Беседа по душам с Эванджелиной Пембери» для специального двойного рождественского номера, редактор в первую очередь подумал об Эгберте и послал за ним.
— А, Муллинер!
— Вызывали, шеф?
— Если уже слышали, остановите меня, — сказал редактор, — но как-то раз ирландец, шотландец и еврей…
Когда обязательное начало разговора между редактором и младшим редактором осталось позади, редактор перешел к делу.
— Муллинер, — сказал он в той ласковой отеческой манере, за которую его любили все сотрудники, — я начну с того, что в вашей власти оказать огромную услугу нашей милой старушке газете. Но после этого я должен сказать вам, что вы можете и отказаться, если захотите. Последнее время вам приходилось нелегко, и, если чувствуете, что задача вам не по силам, я пойму. Однако для специального рождественского номера нам необходима «Беседа по душам с Эванджелиной Пембери».
Он увидел, как содрогнулся его молодой сотрудник, и сочувственно кивнул:
— Вы полагаете, подобная миссия вам не по плечу? Этого я и боялся. Говорят, она хуже всей остальной банды. Высокомерна и рассуждает о возвышении духа. Ну, ничего, посмотрю, можно ли употребить юного Джонсона. Я слышал, он полностью пришел в себя и жаждет реабилитироваться. Да-да, пошлю Джонсона.
Эгберт Муллинер уже полностью овладел собой.
— Нет, шеф, — сказал он. — Я поеду.
— Да?
— Да!
— Нам нужны полтора столбца.
— Вы получите полтора столбца.
Редактор отвернулся, скрывая скупую мужскую слезу.
— Отправляйтесь немедленно, Муллинер, — сказал он, — покончите с этим.
В душе Эгберта Муллинера забушевал ураган противоборствующих эмоций, едва он нажал такую знакомую кнопку звонка, которую никак не ожидал нажать вновь. После их разрыва он видел Эванджелину лишь издали, раза два, не больше. Теперь ему предстояло встретиться с ней лицом к лицу. Радовался ли он или сожалел? Ответа у него не было, он знал лишь, что все еще любит ее.
Он вошел в гостиную. Какой уютной она выглядела — ведь тут все дышало Эванджелиной. Вот диван, на котором он часто сиживал, обвив рукой ее талию.
Шаги у него за спиной предупредили его, что настало время надеть маску. Принудив свои губы раздвинуться в неумолимой улыбке интервьюера, он обернулся.
— Добрый день, — сказал он.
Эванджелина заметно похудела. Либо слава ее измучила, либо она прибегла к восемнадцатидневной диете. Ее красивое лицо словно бы осунулось и, если глаза его не обманывали, казалось изнуренным заботами.
Ему почудилось, что при взгляде на него ее глаза засияли, но он сохранил официальный тон незнакомого человека.
— Добрый день, мисс Пембери, — сказал он. — Я представляю «Еженедельного книголюба». Насколько я понимаю, мой редактор просил вас об интервью, и вы любезно согласились рассказать нам кое-что о своих целях и своем творчестве, столь интересующих наших читателей.
Она закусила губу.
— Прошу вас, садитесь, мистер…
— Муллинер, — сказал Эгберт.
— Мистер Муллинер, — сказала Эванджелина. — Пожалуйста, садитесь. Да, я буду рада рассказать вам все, что вас интересует.
Эгберт сел.
— Вы любите собак, мисс Пембери? — спросил он.
— Обожаю, — сказала Эванджелина.
— Мне бы хотелось чуть позднее, — сказал Эгберт, — если вы не возражаете, сфотографировать, как вы ласкаете собаку. Наши читатели очень ценят такие трогательные проявления человеческих чувств. Вы меня понимаете?
— О, вполне, — сказала Эванджелина. — Я пошлю за какой-нибудь собакой. Я люблю собак… и цветы.
— Без сомнения, истинно счастливой вы чувствуете себя среди ваших цветов?
— В целом да.
— Вам иногда мнится, что это души детишек, умерших в полноте своей невинности?
— Очень часто.
— А теперь, — сказал Эгберт, лизнув кончик своего карандаша, — не коснетесь ли вы немного своих идеалов? Как там ваши идеалы?
Эванджелина замялась.
— О, прекрасно себя чувствуют, — сказала она.
— Ваш роман, — сказал Эгберт, — называют среди величайших инструментов нашей эпохи, способствующих возвышению духа. Каково ваше мнение?
— О да.
— Разумеется, есть романы и романы.
— О да.
— Вы обдумываете преемника «Разошедшимся путям»?
— О да.
— Будет нескромным спросить, мисс Пембери, как далеко вы продвинулись в создании этого нового произведения?
— Ах, Эгберт! — сказала Эванджелина.
Есть речи, перед которыми самолюбие тает, будто лед в августе, обида забывается и исстрадавшееся сердце переполняется нежностью, будто рухнула плотина. Из этих речей «Ах, Эгберт!», тем более в сопровождении слез, особенно проникновенна. «Ах, Эгберт!» Эванджелины сопровождалось Ниагарой слез. Она кинулась на диван и теперь грызла уголок подушки в горестном исступлении. Она судорожно сглатывала, точно бульдог, схвативший кусок ростбифа. И во мгновение ока железная сдержанность Эгберта рухнула, словно ей сделали подсечку. Он метнулся к дивану. Он сжал ее руку. Он погладил ее волосы. Он обнял ее за талию. Он похлопал ее по плечу. Он помассировал ей спину.
— Эванджелина!
— Ах, Эгберт!
Единственной ложкой дегтя в бочке счастья Эгберта Муллинера, когда, стоя рядом с ней на коленях, он бормотал слова утешения, было угрюмое убеждение, что Эванджелина непременно позаимствует все происходящее вместе с диалогом для своего следующего романа. И по этой причине, когда ему удавалось опомниться, он начинал подвергать свои фразы цензуре.
Впрочем, затем в увлечении он забыл про всякую осторожность. Эванджелина цеплялась за него, жалобно шептала его имя. К тому времени, когда он умолк, он выдал около двух тысяч слов, каждое из которых заставило бы Мейнпрайса и Пибоди визжать от радости.