Эмиль Золя - Тереза Ракен. Жерминаль
Его прервали рукоплескания. Он вытер лоб носовым платком, но отказался пригубить из кружки пива, которую пододвинул ему Маэ. Когда он вновь начал говорить, бурные рукоплескания заглушили его слова.
— Готово! — бросил он Этьену. — С них достаточно… Живей! Членские билеты!
Он нырнул под стол и поднялся с черной шкатулкой под мышкой.
— Граждане! — крикнул он, перекрывая шум. — Вот членские билеты. Пусть подойдут ваши делегаты, я вручу им билеты, а они распределят их среди вас. Позднее мы все оформим.
Выскочил Раснер с новыми протестами. Этьен волновался, — он хотел выступить с речью. Поднялась невообразимая суматоха. Левак размахивал руками, сжимал кулаки, словно собираясь драться. Маэ поднялся и что-то говорил, но ни одного слова нельзя было расслышать. Шум все усиливался, люди топали ногами, с пола летучим облаком поднималась пыль, оставшаяся от недавних балов, и в воздухе потянуло запахом пота усердных танцоров, до упаду плясавших в этом зале.
Вдруг отворилась дверца, и вдова Дезир, загородившая ее своим животом и грудью, крикнула громовым голосом:
— Замолчите, горластые!.. Полиция!
Оказывается, с некоторым опозданием явился окружной комиссар полиции, намереваясь составить протокол и разогнать собрание. Его сопровождали четыре жандарма. Вдова Дезир минут пять задерживала их у двери, твердила, что она в своем доме хозяйка и имеет право собирать у себя друзей. Но ее оттолкнули, и она побежала предупредить «своих питомцев».
— Бегите через эту дверь, — наказывала она. — Один поганец жандарм стережет во дворе. Но это не беда, из дровяника есть выход в переулок. Скорей! Скорей!
Комиссар барабанил кулаками в дверь и грозил выломать ее, если ему не отворят. Должно быть, какой-то доносчик осведомил полицию, ибо комиссар кричал, что это собрание нелегальное: многие здесь не имеют пригласительных билетов.
Смятение в зале усилилось. Нельзя было разойтись, не проголосовав вопрос о вступлении в Интернационал и о продолжении забастовки. Все говорили разом. Наконец председателю пришла мысль принять решение без тайного голосования, просто поднятием рук.
Руки сразу поднялись. Делегаты торопливо заявили, что от имени отсутствующих здесь товарищей они вступают в Международное товарищество рабочих. Таким образом десять тысяч углекопов копей Монсу стали членами Интернационала.
А затем началось бегство. Прикрывая отступление, вдова Дезир налегла всею своей тяжестью на дверь, которую жандармы сотрясали ударами ружейных прикладов. Перепрыгивая через скамьи, углекопы вереницей удирали через кухню и через дровяной сарай. Раснер исчез одним из первых, за ним последовал Левак, — позабыв о своей перебранке с кабатчиком, он мечтал подкрепиться у него кружкой пива. Этьен, захватив шкатулку, ждал Плюшара и Маэ, которые считали делом чести выйти последними. Когда они выходили, запор вылетел, и комиссар очутился перед вдовой Дезир, но ее грудь и живот тоже представляли собою внушительную преграду.
— Что это вам вздумалось все ломать в моем заведении? — заорала она. Вы же видите — тут нет никого.
Комиссар полиции, человек медлительный и не любивший драматических происшествий, только пригрозил вдове посадить ее в тюрьму и отправился составлять протокол, шествуя во главе четырех жандармов на глазах язвительно хихикавших Захария и Муке, которые пришли в восторг от ловкого отступления товарищей и осыпали насмешками незадачливых блюстителей порядка.
Тем временем Этьен, хоть ему и мешала шкатулка, во весь дух мчался по переулку, слыша, что и другие бегут вслед за ним. Вдруг ему вспомнилось, что Пьерона как будто не было на собрании, он спросил об этом, и Маэ на бегу ответил, что Пьерон болен, — болезнью весьма понятной: страхом скомпрометировать себя. Всем хотелось увести с собой Плюшара, но он, не останавливаясь, заявил, что ему надо немедленно ехать в Жуазель, где Легуже давно ждет его указаний. Тогда углекопы, не замедляя бега, крикнули ему: «Счастливого пути», — и понеслись через Монсу так, что только пятки засверкали. Тяжело дыша, перебрасываясь отрывистыми словами, Этьен и Маэ смеялись веселым смехом; оба были уверены теперь в победе: когда Интернационал пришлет им помощь, Компания сама будет умолять их возобновить работу. И в этом порыве надежды, в этом топоте грубых башмаков, звонко стучавших по мощеной дороге, было еще и что-то иное, что-то мрачное и дикое, предвещавшее пламя насилий, которое ветер вскоре должен был разнести во все концы края.
V
Прошло еще две недели. Настал январь; пелена холодных туманов затягивала огромную равнину. Нищета усилилась, в рабочих поселках с каждым часом угасала жизнь, люди голодали все больше. Четырех тысяч франков, присланных из Лондона, не хватило и на три дня. Не на что было покупать хлеб. Больше ничего не поступало. Великая надежда рухнула, убивая мужество. На кого же теперь рассчитывать, если и братья покинули их? Углекопы чувствовали себя брошенными на произвол судьбы в самой середине суровой зимы, оторванными от всего мира.
Настал день, когда в поселке Двести Сорок иссякли все ресурсы. Это было во вторник. Этьен и делегаты разрывались на части, пытаясь найти выход: рассылали новые подписные листы в соседние города, и даже в Париж; проводили сборы пожертвований, устраивали доклады. Все эти усилия ничего существенного не давали; общественное мнение сначала расчувствовалось, а теперь проявляло равнодушие, — ведь забастовка затянулась и проходила очень спокойно, без всяких драматических волнующих эпизодов. Скудных пожертвований едва хватало на то, чтобы поддерживать самые нуждающиеся семьи. Остальные жили тем, что закладывали свою одежду, распродавали домашние вещи. Все уплывало к старьевщикам — и шерсть из тюфяков, и кухонная утварь, даже столы и стулья!
Ненадолго возникла было надежда на спасение: мелкие лавочники, которых разорял Мегра, предложили отпускать товар в кредит, думая отбить покупателей у своего могущественного конкурента; и в течение недели бакалейщик Вердонк и два булочника Карубль и Смельтен действительно давали продукты в долг; но когда назначенная ими сумма первого аванса была исчерпана, все трое остановились. Судебные приставы радовались: эта попытка привела лишь к увеличению долгов, которыми предстояло в дальнейшем обременять углекопов. И вот — кредита нигде не дают; нет ни одной лишней кастрюли — нечего продать; остается только одно: забиться в угол и подохнуть, как старым, облезлым собакам.
Этьен готов был продать самого себя. Он отказался от жалованья секретаря, он сходил в Маршьен и заложил в ссудной кассе свой суконный сюртук и брюки, радуясь, что на эти деньги семейство Маэ прокормится некоторое время. Остались у него только сапоги, но с ними невозможно было расстаться. «Надо ноги поберечь», — говорил он. Он с отчаянием думал, что забастовка началась слишком рано, когда касса еще не успела собрать достаточно средств. В этом он видел единственную причину катастрофического положения, — ведь забастовщики, несомненно, восторжествовали бы над хозяевами, будь у них собрано достаточно денег: тогда они могли бы продержаться. Ему вспомнились слова Суварина, который обвинял Компанию в нарочитом стремлении вызвать забастовку для того, чтобы растаяли первые фонды рабочей кассы.
Мучительно было смотреть, как страдают в поселке несчастные люди без хлеба и без топлива; Этьен предпочитал уходить из дому и долго бродил, ища забвения в усталости. Однажды вечером, возвращаясь в поселок, он проходил мимо Рекильярской шахты и заметил на обочине дороги старуху, упавшую в обморок. Несомненно, она была близка к голодной смерти; приподняв ее, он окликнул девушку, которую увидел во дворе шахты.
— А-а, это ты! — сказал он, узнав Мукетту. — Помоги-ка мне. Ей надо чего-нибудь выпить.
Мукетта разжалобилась до слез и сбегала домой — в шаткую лачугу, в которой ее отец ютился среди развалин. Она тотчас вернулась, принесла водки и хлеба. Водка подбодрила старуху, и она молча, с жадностью накинулась на хлеб. Это была мать углекопа, она жила в рабочем поселке близ Куньи; упала она, возвращаясь из Жуазеля, куда понапрасну сходила, пытаясь занять десять су у какой-то родственницы. Поев, она встала и неровной поступью пошла дальше.
Этьен остался на пустыре Рекильярской шахты, где над рухнувшими сараями разрослись кусты терновника.
— Ну как? Может, зайдешь выпить стаканчик? — весело спросила Мукетта.
Этьен замялся.
— Эх ты! Значит, все еще меня боишься?
Этьену понравился ее добродушный смех, и он пошел за нею. Его растрогало, что Мукетта от всего сердца поделилась со старухой хлебом. Приняла она Этьена не в отцовской комнате, а повела к себе, и тотчас налила две рюмочки можжевеловой водки. В комнате было очень чисто, Этьен похвалил за это хозяйку. Впрочем, это семейство, по-видимому, не терпело нужды: отец по-прежнему работал конюхом в Ворейской шахте, а Мукетта, не желая сидеть сложа руки, стирала на людей белье и зарабатывала по тридцать су в день. Да, да, она хоть и любит с мужчинами погулять, а лентяйкой ее не назовешь.