Василий Аксенов - Ожог
– Все, что ли? Горько! Горько!
Майор Колтун повернулся к невесте. Сидит бледная, смотрит в одну точку, прямо классическая картина «Неравный брак», однако все ж таки майор Колтун не старый крепостник, а кандидат в команду космонавтов, парень, за которым все девки в Голицыне бегали… Да если бы не близость жилплощади!…
В официальном порядке майор прикоснулся к холодным губам невесты, и вдруг на него чем-то таким повеяло, чем-то таким… чего он и не знал раньше, и он оторваться уже не мог от этих холодных губ, и подошел ближе к этим губам, и шел к ним все ближе и ближе, пока что-то не обвалилось с грохотом на отцовском конце стола.
– Прошу прощения, продолжаю рассказ о значении опыта в боевой обстановке. После инцидента с зонтиком мы выехали на маленькую площадь с фонтаном и неоновой вывеской. Как старший по званию я стал эту вывеску читать. Какого хе… какого черта, думаю, все буквы через ж… через пень-колоду: первая Я, но поставлена наоборот, вторая нормальная идет Е, а дальше какой-то жучок вроде нашей гусеницы, за ней, правда, родная надежная Т и дальше вполне понятное очко, потом опять Я, раком поставленное, затем обыкновенное А, затем, товарищи, просто номер, и в конце снова посадочный знак, дорогая каждому десантнику буква Т. Догадались, товарищи? Шурин, уловил? Открываю завесу – это я от волнения и недостатка опыта забыл о наличии за рубежом латинской азбуки. Вывеска-то была Restorant, a я прочел что-то вроде ЯЕТАЯТ, минус гусеница и номер. Так, думаю, по-ихнему и будет «Я И ТЫ»!
Стоп машина! Оружие на изготовку! Шаликоев, Гусев, Янкявичус, за мной! Врываемся в помещение, точно – сидит за столом обезьянье племя, длинноволосые мужики. Советская армия! Встать! Лицом к стене! Хорошо, что чехи понимают по-русски, в других странах будет сложнее. Произвели личный обыск. Оружие не найдено, обнаружены порнографические открытки, улика буржуазного влияния. Докладываю по рации в штаб бригады: оперативная группа укрепилась в журнале ЯЕТАЯТ. Там ни ху… ни слухом ни духом, банку давят, что ли, слышу хохот. Ах ты, говорят, Колтун, подмосковная акула, да ты ресторан взял с бою!
Тогда меня вдруг осенило, все буквы перевернулись, вспомнил – ведь в школе проходили ИХ ЛИБЕ МАЙНЕ ФАТЕР-ЛЯНД… Пиз… конец, думаю, моей карьере! Задержанных, спрашиваю, отпустить? Ни в коем случае, отвечают, едут к тебе особисты. Что оказалось? Ваше благородие, госпожа удача! Чуваки-то эти и были как раз из журнала «Я И ТЫ»! Прямо на них мы и вышли! Тогда я был представлен к награде.
Затянувшийся рассказ жениха слушало только несколько человек за столом: сам хозяин, да Нинель, да я, да мой друг, ледовых дел мастер Алик Неяркий, бывший бомбардир, а ныне главный стоппер сборной страны. Остальные гости копались в холодце, выворачивали ноги венгерским индюкам, пели традиционно-свадебное «Когда б имел златые горы и реки, полные вина».
Видя такое дело, майор обратился уже интимно к невесте:
– Эпизод пошел мне на пользу, Нинель. Имея в виду развитие обстановки и разрядку международной напряженности, я в срочном порядке овладел английским. Неге you аге, Нинель!
Малость взмокнув и прижав ладонью короткую челочку на лбу, он стал читать невесте на кембриджском наречии «Балладу Редингской тюрьмы».
– Надеюсь, майор, насилия не было? – прорычал через весь стол папаша Чепцов. Он сидел, навалившись локтями на какие-то закуски, и сквозь медальные рашен-водки жег взглядом ненавистного жениха.
– Что, папа? – легко так, даже не поворачиваясь, спросил Колтун. С колотящимся от счастья сердцем он смотрел на губы своей невесты, которые чуть дрожали.
«Что это со мной? – думал будущий покоритель астероидного кольца. – Всегда ведь раньше товаристые бабы нравились, а теперь от этой доходяги глаз не оторву. Влияние Запада, что ли?»
Чепцов вынул из-под локтя котлету и швырнул в жениха.
– Эй, сынуля, насильничал над людьми в этом ЯЕТАЯТЕ?
– Да что вы, папа! – Колтун досадливо, словно слепня, стряхнул со щеки котлету. – Товарищи попались вполне сознательные, все члены КПЧ и комсомольцы, хоть и хиппатые на вид.
– Как и я, например! – хохотнул Неяркий и тряхнул своей новенькой золотистой шевелюрой а-ля Бобби Орр.
– Мы брали их по обоюдному, по обоюдному… – Майор Колтун не закончил фразы и впился в трепещущие губы невесты.
Алика уже томило желание доброй шутки, хорошего юмора. Он встал, взял сзади сильную руку жениха и закрутил ее назад двумя своими, тоже неслабыми. Эй, камрад, помоги – подмигнул он мне. Я тогда древком алебарды нажал майору на адамово яблоко. Потные в своих кожаных колетах со стальными наплечниками, мы вдвоем с Аликом поволокли майора к стене.
– А так не брали? – спрашивал Алик. – Таким-то способом комсомольцев в Праге не таскали?
Майор отрицательно повращал глазами – нет, мол, так не брали. Крепко держа древко алебарды, я смотрел прямо в спокойное чистое лицо десантника и видел, что он не очень-то хорошо помнит сейчас тот пражский ресторанчик. Помнит ли он, как давил карабином в горло Людека Травку, скромнейшего всезнайку из международного отдела «Я И ТЫ»? Не исключено, что и забыл. Конечно, он отлично помнит все команды, которые получал и отдавал, и состав своей оперативной группы, но помнит ли он подробно ту далекую ночь: цвет скатертей на столах, слабый запах мочи из близкого туалета, форму очков на носу у буфетчика, картинку на стенном календаре – альпийский ли пейзаж, морской ли берег, – дымящиеся сигареты в пепельницах с надписями – какими надписями-то, – куртки, висящие в углу на вешалке, светящуюся шкалу приемника и песенку, что началась в начале операции и продолжалась до ее завершения, то есть три с половиной минуты, – что это было, «Stranger in the Night» или «Summertime»? He помню…
Помнит ли майор Колтун все подробности этой ночи, то есть всю ту ночь, а если не помнит, если эта ночь для него, стало быть, не очень-то существует, то виноват ли он в ней? Помнят ли арестованные интеллектуалы-чехи все подробности этой ночи, а если не помнят, то виноваты ли они в ней? Любопытно, что я и сам-то не очень хорошо помню подробности этой ночи, а значит, и я не виноват в том, что остался с Хеленкой в задней комнате, а не вступил в бой с оккупантами и не искупил своей гибелью позора своей могучей страны.
Что стоят наши размытые блеклые ночи, дни, вечера? Что стоят вообще наши блеклые размытые воспоминания? Что стоит прошедшая жизнь, да и была ли она, если мы так мало о ней помним?
Я шел по Пшикопу вдоль траншей, нет, не оборонительных – обороной здесь и не пахло, – вдоль траншей, выкопанных для канализации: Прага хотела откачать излишек дерьма, но не успела. Из предрассветного тумана (или из ревизионистского смога) выплывали туши неподвижных танков. Вялые сумрачные танкисты сидели на броне. Многие читали желтенький выпуск журнала «Юность», повесть «Затоваренная бочкотара». Пушки и зенитные пулеметы на башнях казались нелепейшими предметами в этой рутинной обстановке.
На Вацлавском наместье возле киосков, торгующих круглые сутки горячими шпекачками, даже и в ту ночь толкался обычный пражский ночной люд: несколько продрогших блядей, космополитическая компания пьяных джазистов, два-три таксиста, священник, страдающий, видно, бессонницей… обычный нервный смех, неразборчивая болтовня, клокотание пива в распухших глотках.
Священник – а впрочем, может быть, и не священник, а просто человек в черном свитере и с узкой полоской белой рубашки на горле – стоял чуть в стороне от других и пил «Праздрой» мелкими глотками прямо из горлышка, а между глотками затягивался сигаретой. Тень липы скрывала от меня его лицо, зато отчетливо вырисовывалась в сумраке его сухая спортивная фигура.
Я и так уже почти догадался, кто передо мной, а в это время возле памятника Вацлаву остановился броневик оккупантов и сильным прожектором осветил тротуар. Тогда я увидел его лицо, две вертикальных глубоких складки на щеках и глаза, с жестковатой усмешечкой смотревшие на меня.
– Хелло, – сказал он.
– Привет, Саня, – сказал я.
– Тогда в Риме, – сказал он, – зачем мы с тобой ломали комедию? Я узнал тебя сразу.
– Затем, чтобы сегодня встретиться, – сказал я.
– Пожалуй, – сказал он.
– Саня, чем занят Бог в эту ночь? – спросил я.
– Грустью, должно быть, – ответил он. – Грустью и жалостью.
– Ему жалко Дубчека?
– Да, и Дубчека тоже.
– А Брежнева?
– Конечно, и Брежнева, и нас с тобой, и вон ту девчонку, которая сегодня уже пять раз строчила минет разным подонкам и едва не задохнулась, когда сперма попала ей в дыхательное горло. Жалко ему и тех подонков.
– Какой жалостливый старик! А гнева у него нет?
– Ни гнева, ни презрения.
– Значит, сейчас он просто с грустью смотрит на Прагу?
– Да разве на Прагу только? С неменьшей грустью он смотрит сейчас и на Рио-де-Жанейро, где наверняка какие-нибудь пятеро избивают какого-нибудь одного, или на Бомбей, где пария корчится от голодной рвоты в двух шагах от булочной. Масштаб событий не играет роли для Небесного Отца. Он грустит от смысла событий. Масштаб он оставляет людям.