Эмиль Золя - Собрание сочинений. Т. 17. Лурд
Наконец смерть сжалилась над нею. В понедельник, на пасхе, ее стало сильно знобить. Начались галлюцинации, она дрожала от страха, ей казалось, что вокруг нее, насмехаясь, бродит дьявол. «Уйди, сатана, не тронь меня, не бери меня!» Она говорила в бреду, что дьявол хотел броситься на нее, дышал на нее адским пламенем. Зачем, о господи, явился дьявол к той, что прожила жизнь так чисто, так безгрешно! Зачем ей нанесен такой беспощадный удар, ниспослано последнее страдание, кошмарный конец, эти страшные предсмертные видения; ведь жизнь ее была так непорочна, чиста и невинна! Неужели она не могла уснуть с миром в целомудренной душе? Видно, до последнего вздоха ей суждено было ненавидеть жизнь и бояться ее, как самого дьявола. Жизнь угрожала ей, и она гнала ее прочь, отрицала ее, отдавая небесному жениху свою истерзанную, пригвожденную ко кресту девственность. Догмат непорочного зачатия, этот плод мечты больного ребенка, оскорбляет женщину, супругу и мать. Мысль о том, что лишь женщина, оставшаяся девственной, достойна культа, что мать, непорочно зачавшая, сама родилась от непорочных родителей, — это насмешка над природой, отрицание жизни, отрицание женщины, чье величие в плодовитости, в вечном продолжении жизни. «Изыди, изыди, сатана! Дай мне умереть бесплодной!» И она изгоняла солнце, изгоняла свежий воздух, лившийся в окно, аромат цветов, отягченных семенами, которые по всему миру разносят любовь.
На пасхе, в среду, 16 апреля, началась последняя агония. Говорят, в тот день подруга Бернадетты, безнадежно больная монахиня, лежавшая рядом с ней в палате, внезапно выздоровела, выпив стакан лурдской воды. А Бернадетта, избранница, казалось бы, имевшая все преимущества, тщетно пила эту воду. Наконец бог удовлетворил ее желание, и она уснула последним сном, ушла туда, где нет страданий. Она попросила у всех прощения. Муки ее кончились; она уподобилась Спасителю, увенчанному терновым венцом, подвергнутому бичеванию, пригвожденному ко кресту и пронзенному копьем. Подобно Иисусу, она подняла взор к небу, раскинула, как на кресте, руки и громко воскликнула: «Боже мой!» И, как Иисус, сказала в три часа дня: «Жажду!» Обмочив губы в стакане, она склонила голову и скончалась.
Так умерла прославленная святая, лурдская ясновидящая, Бернадетта Субиру, сестра Мария-Бернар из общины Сестер Милосердия в Невере. Ее тело было выставлено в течение трех дней; сбежались толпы народа, образовалась бесконечная очередь верующих, жаждавших потереть о платье покойницы медали, четки, образки, молитвенники, получить от нее еще одну благодать, обрести еще один фетиш, который принесет им счастье. Даже смерть не дала ей желанного покоя, — вокруг ее гроба была давка; бедняки упивались иллюзией. Было замечено, что левый глаз покойницы упорно не закрывался — именно с левой стороны явилась ей святая дева. Последнее чудо привело в восторг весь монастырь — тело Бернадетты не изменилось после смерти; когда ее хоронили на третий день, оно было гибкое и теплое, губы розовые, кожа — белоснежной, девушка словно помолодела и вся благоухала. И вот Бернадетта Субиру, великая лурдская изгнанница, в безвестности спит последним сном под плитой в маленькой тихой часовне Сен-Жильдара, осененной старыми деревьями, в то время как Грот сияет во всей своей славе.
Пьер умолк, чудесная сказка кончилась. Но весь вагон продолжал слушать, потрясенный этой трогательной, трагической смертью. Слезы струились по щекам растроганной Марии, а Элиза Руке и даже Гривотта, которая немного успокоилась, сложили руки и молили ту, что была на небе, испросить им окончательное выздоровление. Г-н Сабатье широко перекрестился и стал есть пирожное, которое жена купила ему в Пуатье. Г-н де Герсен, не любивший печальных историй, заснул в середине повествования. И только г-жа Венсен, уткнувшись лицом в подушку, ни разу не шелохнулась, словно ослепла и оглохла, ей не хотелось ничего видеть и слышать.
А поезд все мчался. Г-жа де Жонкьер, высунувшись в окно, заявила, что подъезжают к Этампу. А когда станция осталась позади, сестра Гиацинта подала знак, и паломники стали читать новые молитвы, прославляя пять радостных тайн: воскресение Христово, вознесение, сошествие святого духа, успение пресвятой девы, увенчание пресвятой девы. Затем пропели молитву: «О пресвятая дева, уповаю на помощь твою!»
Пьер погрузился в глубокое раздумье. Он смотрел на залитые солнцем, убегавшие вдаль поля; их быстрое мелькание словно убаюкивало его. Пьера оглушало громыханье колес, он не узнавал знакомых очертаний пригорода, который когда-то так хорошо знал. Бретиньи, потом Жювизи и, наконец, через каких-нибудь полтора часа — Париж. Итак, продолжительное путешествие окончилось! Пьер все узнал, что хотел узнать, и сделал попытку, которой так страстно жаждал! Он хотел лично удостовериться, изучить на месте историю Бернадетты, испытать на себе молниеносное чудо возвращения веры. Теперь он окончательно убедился: неизлечимо больная Бернадетта была лишь мечтательницей, а сам он никогда не станет верующим. Ему стало ясно как день: наивная вера коленопреклоненного ребенка, первобытная вера невежественных людей, простертых в священном ужасе, отошла в область преданий. Пусть себе тысячи паломников ездят ежегодно в Лурд — народ не с ними, попытка воскресить всеобщую веру, слепую, покорную веру ушедших в вечность столетий, обречена на неудачу. История не возвращается вспять, человечество не вернется в младенческое состояние, времена изменились, новые веяния посеяли новую жатву, и нынешние люди не станут вчерашними. Лурд — явление вполне объяснимое, а сила его воздействия на толпы паломников только доказывает, что древняя католическая вера переживает свою агонию. Никогда больше весь народ не преклонит колен, как это было в соборах в XII веке, когда послушное стадо верующих падало ниц по мановению пастырей церкви. Слепо упорствовать в этом — значит, стремиться к невозможному, пожалуй, даже навлечь на себя величайшую моральную катастрофу.
От всей поездки в Лурд у Пьера осталось только чувство огромной жалости. Сердце его кровоточило, он вспоминал слова доброго аббата Жюдена; он видел тысячи несчастных, которые молились, плакали, просили бога сжалиться над их терзаниями, и он рыдал вместе с ними, сердце его было глубоко ранено, и он горячо сочувствовал их мукам. При мысли об этих несчастных у него рождалось странное желание помочь им. Не следовало ли закрыть Грот и вызвать новый подъем воли, даровав людям новое утешение, — раз вера смиренных оказывалась недостаточной, раз существовала опасность заблудиться, отстать от века? Но против этого восставала его жалость. Нет, нет! Было бы преступлением отнять мечту о небесном у этих страждущих телом и духом, обретавших успокоение в молитве среди блеска горящих свечей и неумолчных, убаюкивающих песнопений. Он сам скрыл от Марии истину, принес себя в жертву, чтобы сохранить ей радостную иллюзию, будто ее исцелила святая дева. Найдется ли в мире человек, у которого хватит жестокости отнять у смиренных духом веру, убить в них радость сверхъестественного утешения, надежду, что бог думает о них и уготовит им лучшую жизнь в раю? Все человечество безутешно скорбит, рыдает, подобно неизлечимому больному, приговоренному к смерти, которого может спасти только чудо. Сердце Пьера сжималось от братской жалости к обездоленным христианам, униженным, невежественным, к этим беднякам в лохмотьях, больным, покрытым зловонными язвами, ко всему этому мелкому люду, страждущему в больницах, монастырях, трущобах, грязному, уродливому, отупевшему; все они яростно восставали против здоровья, против жизни, против природы, во имя торжества справедливости, равенства и доброты. Нет, нет, не надо отнимать надежду, надо относиться терпимо к Лурду, как терпимо относятся ко лжи, которая помогает жить. Пьер вспомнил, что он сказал в комнате Бернадетты, — да, эта мученица открыла ему единственную религию, к которой стремилось его сердце, — религию милосердия. О, быть добрым, врачевать все недуги, усыплять боль мечтой, даже лгать, чтобы никто больше не страдал!
Поезд на всех парах промчался мимо какой-то деревни, и Пьер увидел мельком церковь среди высоких яблонь. В вагоне все паломники перекрестились. Но Пьером овладело беспокойство, сомнения пробуждали в нем страх. Религия милосердия, спасение страждущих — не есть ли это тот же обман, усугубление скорби и терзаний? Суеверие опасно, те, что допускают его существование, проявляют трусость. Относиться к нему терпимо — не значит ли это навсегда примириться с невежеством, возродить мрак средневековья? Суеверие ослабляет, отупляет; порок благочестия, передающийся по наследству, порождает униженное, боязливое потомство, народы вырождаются, становятся послушными и представляют собой легкую добычу для сильных мира сего. Этих людей, посвящающих все свои силы завоеванию счастья в иной жизни, обкрадывают, эксплуатируют, разоряют. Не лучше ли одним махом разбить иллюзии человечества, закрыть все чудотворные гроты, куда оно идет рыдать, и заставить его набраться мужества и жить реальной жизнью, пусть даже в страданиях. Разве поток неумолчных молитв, который захлестывал его и умилял в Лурде, не нес опасного умиротворения, не приводил к полному упадку энергии? Эти молитвы усыпляли волю, обезличивали человека, вызывали отвращение к жизни, к деятельности. Зачем желать, зачем действовать, раз отдаешься всецело капризу неведомого всемогущего существа? А с другой стороны, какая странная штука это безумное желание чуда, потребность заставить бога нарушить законы природы, установленные им же самим в его бесконечной премудрости! Здесь-то и была опасность, в этом и заключалось безрассудство, — вот почему следует с детских лет воспитывать в человеке мужество, стремление всегда отстаивать правду, приучать его действовать за свой страх и риск, не боясь утратить дивную утешительную иллюзию.