Чарльз Диккенс - Жизнь и приключения Мартина Чезлвита
Мерри опять надула губки и, опустив глаза, опять принялась рвать траву и пожимать плечами. Нет. Она этого не может сказать. Пожалуй, у нее нет такого желания. Даже наверное нет. Она „ничего не имеет против“.
— Неужели вам никогда не приходило в голову, — сказал Мартин, — что замужество может испортить вам жизнь, озлобить вас, сделать глубоко несчастной?
Мерри опять опустила глаза; теперь она вырывала траву с корнями.
— Дорогой мистер Чезлвит, какие ужасные слова! Конечно, я буду с ним ссориться, я бы стала ссориться с каким угодно мужем. Жены, по-моему, всегда ссорятся с мужьями. Ну, а чтобы испортить мне жизнь или озлобить меня, то я думаю, до всех этих ужасов дело не дойдет, разве если муж станет мной командовать; а я сама думаю им командовать. Я уже и теперь командую, — воскликнула Мерри, качая головой и усиленно хихикая, — он у меня прямо-таки в рабстве.
— Пусть будет так! — сказал Мартин, вставая. — Пусть будет так! Я хотел узнать ваши мысли, моя милая, и вы мне их открыли. Желаю вам счастья. Счастья! — повторил он, глядя на Мерри в упор и показывая на калитку, в которую тем временем входил Джонас. И, не дожидаясь, пока подойдет племянник, он вышел в другие ворота.
— Ах ты злой старикашка! — воскликнула шутница Мерри. — Такое отвратительное страшилище — шляется по кладбищам среди бела дня и пугает людей до полусмерти! Не ходите сюда, чучело, не то я сейчас же убегу!
„Чучело“ был мистер Джонас. Он сел на траву рядом с Мерри. не слушая этого предостережения, и угрюмо спросил:
— О чем говорил тут мой дядя?
— О вас, — отвечала Мерри. — Он говорит, что вы для меня недостаточно хороши.
— Ну да, еще бы! Это всем известно. Надеюсь, он собирается подарить вам что-нибудь стоящее? Он не намекал на что-нибудь в этом роде?
— Нет, не намекал! — отрезала Мерри самым решительным тоном.
— Старый скряга, вот он кто такой! — сказал Джонас. — Ну?
— Чучело! — воскликнула Мерри в притворном изумлении. — Что это такое вы делаете, чучело?
— Обнимаю вас, только и всего, — ответил обескураженный Джонас. — Ничего плохого в этом нет, я полагаю.
— Наоборот, это очень плохо, раз мне не нравится, — возразила его кузина. — Да отстанете ли вы наконец? Мне и без вас жарко.
Мистер Джонас убрал руку и с минуту смотрел на Мерси скорее глазами убийцы, чем глазами поклонника. Но постепенно морщины у него на лбу разошлись, и, наконец он нарушил молчание, сказав:
— Послушайте, Мэл!
— Что вы мне хотите сказать, грубое вы существо, дикарь вы этакий? — воскликнула его прелестная нареченная.
— Когда же это будет? Не могу же я болтаться тут всю жизнь, сами понимаете, да и Пексниф тоже говорит — это ничего, что отец недавно умер; мы можем обвенчаться и здесь, без всякого шума; а раз я остался совсем один, то и соседи поймут, что надо было поскорее взять жену в дом, особенно такую, которую отец знал. А старый хрыч (то есть мой дядюшка) не будет вставлять палки в колеса, на чем бы мы ни порешили, он еще нынче утром говорил Пекснифу, что если вам это по душе, то он не против. Так что, Мэл, — спросил Джонас, снова отваживаясь ее обнять, — когда же это будет?
— Ну вот еще, надоело! — воскликнула Мерри.
— Вам надоело, а мне нет, — сказал Джонас. — Что вы скажете насчет будущей недели?
— Насчет будущей недели! Если б вы сказали через три месяца, я бы и то подивилась вашему нахальству.
— А я и не говорил через три месяца, — возразил Джонас. — Я сказал через неделю.
— В таком случае я говорю нет, — воскликнула мисс Мерри, отталкивая его и вставая, — только не на будущей неделе. Этого не будет до тех пор, пока я сама не захочу, а я еще, может быть, целый год не захочу. Вот вам!
Он поднял глаза и посмотрел на нее так же мрачно, как смотрел на Тома Пинча, но сдержался и не ответил.
— Никакое чучело с пластырем на глазу не может мне приказывать и решать за меня, — сказала Мерри. — Вот вам!
И все-таки мистер Джонас сдержался и не ответил.
— В будущем месяце, это уж самое раннее; назначать день я подожду еще до завтра; а если вам не нравится, то и никогда этого не будет, — сказала Мерри, — а если вы не перестанете ходить за мной по пятам и не оставите меня в покое, то и совсем этого не будет. Вот вам! И если вы не будете слушаться и делать все, что я вам велю, то и совсем никогда этого не будет. Так что не ходите за мной по пятам. Вот вам, чучело!
С этими словами она ускользнула от него и скрылась за деревьями.
— Ей-богу, сударыня, — сказал Джонас, глядя ей вслед и раскусывая соломинку с такой силой, что она вся рассыпалась впрах, — я вам это припомню, когда вы будете замужем! Сейчас еще ладно, как-нибудь потерпим пока что, и вы это тоже понимаете, а потом я вам отплачу с лихвой. Ну и скучища же адская сидеть тут одному. Я всегда терпеть не мог старых, заброшенных кладбищ.
Как только он свернул в аллею, мисс Мерри, которая уже ушла далеко вперед, вдруг оглянулась.
— Ага! — сказал Джонас с мрачной улыбкой и кивком головы, которые предназначались не ей. — Пользуйтесь временем, пока оно не ушло. Убирайте сено, пока солнце светит. Поступайте по-своему, покуда это еще в вашей власти, сударыня!
Глава XXV
отчасти профессиональная; сообщает читателю ценные сведения относительно того, как надо ухаживать за больными.
Мистера Моулда окружали его домашние божества. Он наслаждался отдыхом в лоне своего семейства и взирал на всех спокойно и благожелательно. День стоял душный, окно было открыто, и потому ноги мистера Моулда покоились на подоконнике, а спина опиралась на ставень. На блестящую лысину мистера Моулда был накинут платок, в защиту от мух. Комната благоухала пуншем, и на маленьком столике под руками у мистера Моулда стоял бокал этого усладительного напитка, смешанный так искусно, что глаз мистера Моулда, заглядывая в холодный прозрачный пунш, встречался с другим глазом, который спокойно взирал на него из-за сочной лимонной корочки, мерцая, как звезда.
В самой глубине Сити, в районе Чипсайда[78], стояло заведение мистера Моулда. Его гарем — иначе говоря, жилая комната, она же гостиная миссис Моулд — был расположен над маленькой конторой, примыкавшей к мастерской, и выходил окнами на небольшое тенистое кладбище. В этом внутреннем покое и сидел теперь мистер Моулд, безмятежно глядя на свой пунш и на своих домашних. А если на какую-нибудь минуту он отрывался от всех этих приятностей для более широкой перспективы, чтобы потом вернуться к ним с новым интересом, его влажный взор, подобно солнечному лучу, проникал сквозь идиллическую завесу турецких бобов, которые вились перед окном по веревочкам, — и тогда он созерцал могилы оком художника.
Общество мистера Моулда составляли подруга его жизни и обе дщери. Каждая мисс Моулд была жирна, как перепелка, а миссис Моулд была жирнее обеих мисс вместе взятых. Так округлы и пухлы были их завидные пропорции, что могли бы принадлежать херувимам из мастерской в нижнем этаже, но только во взрослом состоянии и с другими головками, более приличными для смертных. Их персиковые щеки были круглы и надуты так, как будто бы они постоянно трубили в небесные трубы. Бестелесные херувимы в мастерской, которые были изображены вечно трубящими в эти трубы, не имея легких, надо думать, полагались главным образом на слух.
Мистер Моулд с любовью взирал на миссис Моулд, которая сидела рядом и содействовала ему в пунше-питии, как и во всех других делах. Обеих своих ангелоподобных дочек мистер Моулд тоже одарял благосклонными взглядами, и они тоже улыбались ему в ответ. Столько имущества было у мистера Моулда и столь велик был запас его товара, что даже здесь, в семейном святилище, стоял объемистый шкаф, хранивший в своем палисандровом чреве саваны, покровы и прочие похоронные принадлежности. Хотя обе мисс Моулд выросли, так сказать, на глазах у этого шкафа, однако его тень не омрачила их застенчивого детства и цветущей юности. С колыбели резвясь и забавляясь за кулисами смерти и похорон, обе мисс Моулд весьма здраво смотрели на вещи. В траурных повязках для шляп они видели лишь столько-то ярдов шелка или крепа, в могильном саване — лишь столько-то полотна. Девицы Моулд могли идеализировать плащ актера, шлейф придворной дамы и даже парламентский акт. Но гробовые покровы не могли ввести их в заблуждение: они сами их сшивали иногда.
Владения мистера Моулда почти не слышали оглушительного грохота широких, больших улиц и ютились в тихом уголке, куда городской шум доходил только сонным гулом, который то ослабевал, то усиливался, то совсем умолкал, заставляя пытливый ум предполагать затор где-нибудь на Чипсайде. Солнце играло среди турецких бобов, как будто кладбище подмигивало мистеру Моулду, говоря: „Мы отлично понимаем друг друга“, а из мастерской, где сколачивали гробы, доносился приятный мерный стук молотков, и негромкое, мелодическое рат-тат-тат равно способствовало дремоте и пищеварению.