Марсель Пруст - Пленница
«В сущности, мы оба не голодны, можно было бы съездить к Вердюренам, это их день и их час». – «Но ведь вы против них что-то имеете?» – «На них много наговаривают, а, в сущности, они не так уж плохи. Госпожа Вердюрен всегда очень мила со мной. Да и потом, нельзя же быть всегда со всеми в ссоре! У них есть отрицательные черты, а у кого их нет?» – «Вы недостаточно тепло одеты, надо вернуться домой и переодеться, сейчас ведь очень поздно». – «Да, вы правы, вернемся – и дело с концом», – сказала Альбертина с той очаровательной покорностью, которая всегда меня поражала.
Мы остановились почти на окраине, около большой кондитерской, которая в те времена была до известной степени в моде. Оттуда вышла дама, заходившая за своими вещами. Как только дама удалилась, Альбертина несколько раз заглянула в кондитерскую, словно ей не терпелось привлечь внимание женщины, расставлявшей, так как час был поздний, чашки, тарелки, убиравшей пирожные. Женщина подошла ко мне и спросила, не угодно ли мне чего-нибудь. Это была огромного роста кондитерша; в ожидании заказа она стояла напротив меня и Альбертины, сидевшей со мной рядом; стараясь привлечь к себе внимание кондитерши, Альбертина вскидывала на нее белки глаз, меж тем как зрачки она была вынуждена поднимать гораздо выше, потому что кондитерша стояла прямо против нас и у Альбертины не было возможности скосить глаза, чтобы сделать подъем более пологим. Она была принуждена, не задирая головы, поднимать взгляд на безмерную высоту глаз кондитерши. Чтобы мне угодить, Альбертина быстро опустила глаза, а кондитерша, не обращая на нее никакого внимания, продолжала говорить. То были тщетные мольбы Альбертины, обращенные к недостижимому божеству. Затем кондитерша принялась убирать соседний большой стол. Взгляд Альбертины стал естественным. Но взгляд кондитерши ни разу не задержался на моей подружке. Меня это не удивляло; кондитершу я немного знал, у нее были любовники; замужняя женщина, она искусно скрывала свои интрижки, что меня крайне удивляло, оттого что она была на редкость глупа. Пока мы закусывали, я не отрывал от этой женщины взгляда. Занятая уборкой, она была почти невежлива по отношению к Альбертине: она ни одним взглядом не ответила на взгляды моей подружки, в которых, кстати сказать, не было ничего неприличного. Кондитерша убирала, убирала без конца, не отвлекаясь. Раскладывать ложечки, ножички для фруктов – это было занятие, не подходящее для такой красивой, статной женщины: ради экономии человеческого труда ее могла бы заменить простая машина, которая но сосредоточивала бы на себе все внимание Альбертины. А между тем кондитерша не опускала блестевших глаз, все время помнила, что она неотразима, не углублялась всецело в свою работу. Если бы она была не так феноменально глупа (она пользовалась именно такой репутацией, да к тому же я это знал по опыту), ее равнодушие к Альбертине можно было принять за верх хитрости. Мне хорошо известно, что изрядный глупец, если только он чего-либо добивается, если затронуты его интересы, может в этом особом случае, преодолев свою тупость и пустопорожность, мгновенно приспособиться к переплетению сложнейших обстоятельств, но причислить к такому разряду людей дурищу кондитершу – это все-таки было бы для нее слишком много чести. По глупости ей ничего не стоило дойти до предела неучтивости. Она так ни разу и не взглянула на Альбертину, хотя не видеть ее не могла. Это было невежливо по отношению к моей подружке, но я был в восторге: Альбертина получила хороший урок и удостоверилась, что женщины далеко не всегда на нее заглядываются. Мы вышли из кондитерской, сели в авто и уже двинулись по дороге домой, но тут я вдруг пожалел, что не отвел кондитершу в сторонку и на всякий случай не попросил ее не говорить даме, вышедшей из кондитерской нам навстречу, моей фамилии и адреса, которые кондитерша знала превосходно, так как я часто делал в кондитерской заказы. Вряд ли дама стала бы таким сложным путем узнавать адрес Альбертины. Да и не хотелось мне возвращаться из-за пустяков, а кроме того, кондитерша, лгунья и дурында, придала бы моей просьбе слишком большое значение. Я только подумал, что надо бы все-таки сюда приехать закусить через неделю и поговорить о даме с кондитершей; и еще я подумал, как скучно – вечно забывать половину того, что надо было сказать, и по нескольку раз переделывать самое простое дело.
В эту ночь хорошая погода сделала скачок вперед, как термометр подскакивает в жару. Лежа на кровати рано начинавшимися весенними утрами, я слышал, как, овеянные благоуханиями, бегут трамваи, и чувствовал, что воздух нагревается до тех пор, пока не достигнет густоты и плотности полдня. У меня в комнате, напротив, становилось прохладнее; когда маслянистый воздух заканчивал очищение и предельно четкое отделение запахов: запаха умывальника от запаха шкафа, запаха шкафа от запаха канапе, и эти запахи, вертикальные, стояли стоймя, явственно различимые, наслоившиеся один на другой в перламутровой полутьме, наводившей нежный глянец на отсвет занавесей и кресел, обитых голубым атласом, мне казалось – и не просто по прихоти воображения, но потому, что это было возможно, – будто я в каком-то новом квартале пригорода, похожего на пригород Бальбека, иду по улицам, ослепшим от солнца, вижу не противные мясные и белый тесаный камень, а деревенскую закусочную, куда я сейчас зайду, а войдя, я обоняю запахи вишневого и абрикосового компота, сидра, швейцарского сыра, нерешительно и осторожно прорезывающие в прохладе искрящегося полумрака жилки, точно в агате, между тем как стеклянные подставки для ножей разукрашивают прохладу полумрака всеми цветами радуги или же – то здесь, то там – вонзаются в клеенку глазками павлиньих перьев.
Мне отраден был равномерно нараставший, как шум ветра, шум автомобиля под окном. Я втягивал в себя запах бензина. Этот запах может быть неприятен людям с утонченным вкусом (все они материалисты, запах бензина отравляет им деревенский воздух) и некоторым мыслителям (материалистам на свой лад), которые, веря в факт, воображают, что человек был бы счастливее, что он мог бы создавать образцы более высокой поэзии, если б его зрение способно было бы воспринимать, больше цветов, а его обоняние – больше благоуханий: так подводится философская база под наивную идею тех, которые утверждают, что жизнь была бы прекраснее, если б вместо черных фраков носили бы роскошные костюмы. Но (быть может, действительно неприятный запах нафталина и ветиверия458 возбуждал меня, воскрешая в памяти чистую синеву моря в день моего приезда в Бальбек) запах бензина вместе с дымом, вырывавшимся из машины, так часто рассеивался в бледной лазури в те знойные дни, когда я ехал из церкви Иоанна Предтечи-на-Эзе в Гурвиль,459 он сопровождал меня во время моих прогулок в летние дни, в то время как Альбертина писала красками, а теперь благодаря ему, хотя я находился в неосвещенной комнате, я видел цветущие васильки, мак, алый клевер, он опьянял меня, как запах полей, ничем не ограниченный, вездесущий, как запах, исходящий от боярышника, удерживаемый своей маслянистостью и густотой и оттого медленно движущийся вдоль изгороди, но такой, к которому бегут дороги, от которого меняется облик солнца, к которому стремятся замки, от которого бледнеет небо, удесятеряются силы, который является как бы символом полета ввысь, символом мощи, который вновь будил во мне желание, появлявшееся у меня в Бальбеке: подняться в клетке из стали и стекла, но теперь не для того, чтобы наносить визиты знакомым с женщиной, слишком хорошо мною изученной, но для того, чтобы в новых местах полюбить незнакомку; запах, сопутствовавший ежеминутным гудкам пролетавших автомобилей, гудкам, в которых мне слышались слова военного сигнала: «Парижанин, вставай, вставай, иди завтракать в поле, кататься на лодке, иди с хорошенькой девушкой под сень деревьев, вставай, вставай!» Эти мечты были мне необыкновенно отрадны, и я поздравлял себя с тем, что ввел «строгий закон», согласно которому никто из «простых смертных», ни Франсуаза, ни Альбертина, без моего зова не осмеливались нарушать мой покой «во глубине дворца, где
грозное величьеТаит от всех свое державное обличье…»460
И вдруг – перемена декорации: это были уже воспоминания не о прежних впечатлениях, не о былом желании, совсем недавно пробужденном во мне синим с золотой отделкой платьем Фортюни, расстелившим передо мной другую весну, которая была более других густолиственна, но которую оголило – оголило и цветы и деревья – название города: Венеция. Весна венецианская – это весна отцеженная, обнажающая самую свою сущность, выражающая удлинение дня, потепление, постепенный свой расцвет не через нарастающее разбухание грязной земли, а через бурление ничем не замутненной воды, весна ранняя и потому пока без венчиков, ничего не приносящая в дар маю, кроме солнечных бликов, разубранная только им, отвечающая ему в лад искристой и неподвижной наготой темного своего сапфира. Время так же изменяет ее цветущие проливы, как и готический город; я об этом знал, но не мог себе представить, а если и представлял, то хотел того же, чего хотел в детстве, когда в самый разгар отъезда меня подкашивало желание: встретиться лицом к лицу с моими венецианскими мечтами; посмотреть на разделенное море, держащееся в берегах своих излучин, подобно тому как урбанистическую утонченную цивилизацию держат изгибы Средиземного моря, цивилизацию, отделенную их лазурным поясом, развивавшуюся обособленно, создавшую самостоятельно школы живописи и зодчества – сказочный сад плодов и птиц из разноцветного камня, расцветший среди моря, приходящего освежить его, бьющегося волнами об его колонны и, точно стерегущие темноту темно-синие глаза, усеивающего дрожащими светящимися брызгами могучий рельеф капителей.