Анатоль Франс - 7. Восстание ангелов. Маленький Пьер. Жизнь в цвету. Новеллы. Рабле
Мы часто рассуждали о выборе профессии, и чем дольше мы учились, тем серьезнее этот вопрос привлекал наше внимание. Чувствуя, что он унаследовал болезнь, которая так рано свела в могилу его отца, Мурон, чтобы обмануть себя, строил одни планы за другими. Врожденная склонность к лингвистике влекла его к кропотливым, усидчивым занятиям в высшей школе; однако, боясь, что кабинетная профессия повредит его здоровью, он готовился стать моряком. Его интересовала также энтомология, и он просто поражал нас глубокими познаниями в области жизни и нравов муравьев.
У Фонтанэ было меньше колебаний в выборе карьеры. Он мечтал выступать в суде и намеревался вступить в адвокатское сословие, как только достигнет совершеннолетия. Мечтая стать вторым Берье[351], наш красноречивый приятель уже теперь выискивал какой-нибудь проигранный процесс, чтобы взять на себя защиту. Он говорил, что, только выступая на стороне побежденных, можно показать величие души.
Я же, не чувствуя в себе никакого призвания, заранее мирился с самой скромной деятельностью и в соответствии со своей заурядной натурой готовился к судьбе серой посредственности. Однако посредственность в жизни не распространялась на идеи; я стремился все видеть, все знать, все испытать, вместить в себе целый мир, — мечта, которой так и не суждено было вполне осуществиться.
К нам часто присоединялся Шазаль. Презирая его за неотесанный ум, мы отдавали должное его простой, грубоватой доброте. Хотя учителя и товарищи беспощадно насмехались над ним за старомодную речь, провинциальный выговор, невежество в искусстве и литературе и за непогрешимый здравый смысл, хотя его частенько колотили, несмотря на физическую силу, которой он не злоупотреблял, — Шазаль, веселый от природы, неизменно сохранял спокойствие, самообладание и ясное благодушие. Шазаль любил только деревню; происходя из семьи крупных землевладельцев, он собирался извлекать доходы из фамильных имений. Я любил деревню не меньше его, но совсем по-другому. Он любил землю как трудолюбивый, рачительный крестьянин. Он искал в ней труда и барышей. Я же стремился к природе, чтобы вкусить на ее лоне сладостную негу, которой она облекает смерть. Я стремился овладеть ее губительной красотой. Как мало мы меняемся! Теперь, когда я пишу эти строки, меня объемлет тот же трепет, что и в отрочестве.
Я знал, что способен на дружбу, и испытывал пылкую дружбу к Мурону. После долгой неприязни мое чувство к нему вспыхнуло с бурной силой и благодаря обаянию Мурона перешло в глубокую привязанность. Меня привлекал его ясный, отточенный ум, его мягкий и вместе с тем сильный характер. Единственным, что угрожало нашему доброму согласию, была моя склонность к преувеличению, которая нередко вредила самым лучшим моим побуждениям. Я так долго отвергал Мурона, что теперь, из раскаянья, восхищался им с неумеренной горячностью, утомительной как для него, так и для меня. Это оскорбляло не только его скромность, но и чувство меры, составлявшее самую сущность его ума и характера.
Я не подозревал, что люблю Шазаля, хотя этому трудно поверить: стоило мне увидеть и услышать его, как я весь сиял от радости. Я угадывал грубоватую красоту его души, ценил его сочный деревенский язык. Но рабски подчиняясь общепринятому мнению о нем как о тупице, я имел глупость приписывать самому себе все остроумие его забавных шуток. Вдобавок от него исходил крепкий запах пота, а я бы предпочел, чтобы он благоухал фиалками.
Что касается Фонтанэ, то я знал его очень давно и уже не доискивался причин нашей старой дружбы, считая ее навеки нерушимой. Меня восхищал его изобретательный ум, а ему доставляла еще большее удовольствие моя доверчивая простота, поэтому связывавшие нас узы с каждым днем становились все крепче. Фонтанэ, профилем напоминавший лисицу, походил на нее и нравом. И не будь у него пристрастия к надувательству и постоянного зуда околпачивать ближнего, он, вероятно, выбрал бы товарища, менее простодушного, чем я.
Кроме нас, в школе перипатетиков подвизался еще Совиньи, маленький, как карлик, но гордый, как индюк; он собирался служить во флоте и потому упорно не желал учить географию, ссылаясь на то, что отлично изучит ее во время кругосветных путешествий; примыкал к нам и Максим Дени, сочинивший латинскую поэму, вольное подражание Овидию, на тему о превращении г-на Мезанжа в птицу. Для тех, кто этого не знает, необходимо пояснить, что нашего учителя математики, г-на Мезанжа, судьба наградила в бренной земной жизни огромным, тучным, неповоротливым туловищем, под тяжестью которого он изнемогал. Эта бесформенная громада вечно обливалась потом, и от нее исходил теплый пар, весьма привлекательный для мух. Между тем безрассудная природа наделила его чудовищный торс коротенькими ручками, так что г-ну Мезанжу стоило большого труда отгонять мошек, которые тучами слетались на его потный череп.
Объясняя нам общие свойства чисел, он с завистью смотрел в окно на птичек, клевавших крошки хлеба во дворе. Поэтому Максим Дени воспевал метаморфозу толстого учителя в истребителя пчел — в синицу, имя которой он носил[352], во вполне благожелательном духе. Из этой поэмы я запомнил всего лишь один стих, классическое изящество которого нельзя не оценить:
Versicolorque merops, apibus cortissima fessis Pernicies…[353]
Так, прогуливаясь под бдительным оком надзирателя Пелисье, мы делились мыслями, то шутливыми, то возвышенными. Но вскоре я отошел от этого содружества избранных умов, внезапно захваченный новой привязанностью, которой предался с необычайным жаром. Началось это с самого незначительного обстоятельства. Отец мой, случайно обнаружив, что я не способен решить геометрическую задачу, не представляющую никакой особенной сложности, приписал мою беспомощность незнанию самых основ математической науки, в которой все истины логически вытекают одна из другой. Чтобы помочь беде, отец попросил г-на Мезанжа давать мне добавочные уроки по геометрии. Г-н Мезанж согласился и два раза в неделю, от половины пятого до половины шестого, начал заниматься со мной и моим товарищем Тристаном Дерэ, которого я знал очень мало, хотя он уже полгода учился в одном классе со мной. Мы лишь изредка обменивались несколькими словами на уроках рисования, где он вел себя крайне невнимательно, между тем как я усердно копировал голову Эрсилии[354]. Дерэ был того же роста и того же возраста, что и я, но казался моложе. Прежде я не замечал черт его лица, хотя его свежие, точно накрашенные губы невольно привлекали внимание. У него были темно-русые волосы, местами золотистые и слегка вьющиеся, длинные ресницы, матовый цвет лица и оттопыренные уши. Он казался бы холодным и суровым, если бы не тонкая улыбка, обычно игравшая на его губах. Он грыз ногти до крови, что портило его руки. При его стройной фигуре с тонкой талией трудно было заметить его крепкие мускулы. Все его движения отличались изяществом, которого я, с детских лет привыкший к античной скульптуре, не мог не оценить. К тому же все признавали его превосходство в физических упражнениях, и среди нас он казался юным англичанином. В те времена школьная молодежь совсем не занималась спортом. О физическом воспитании никто не слыхал; только немногие посещали уроки гимнастики, которую преподавал нам капрал из пожарных. Мы презирали гимнастические снаряды, установленные на одном из школьных дворов. Однако некоторые игры, вроде горелок или лапты, давали возможность наиболее ловким из нас блеснуть своим искусством. Тут-то и отличался Дерэ, деля славу с Ла Бертельером. Я избегал атлетических игр, не имея к ним склонности и не надеясь добиться успеха, а потому Дерэ нисколько меня не интересовал. Но на первом же уроке геометрии, где мы оказались вместе, я сразу с ним подружился.
Сами по себе занятия по геометрии нельзя было признать удачными. Г-н Мезанж обучал одновременно и Дерэ, который готовился к экзаменам в Сен-Сирское военное училище, и такого новичка в геометрии, как я, не разбирающегося без посторонней помощи в самых простых вещах. Занятия происходили в одном из классов коллежа во время полдника; стараясь
В сплетении кругов представить шар себеИ разгадать пути докучных А плюс Б,
мы чертили фигуры на черной доске и закусывали хлебом и шоколадом вместе с крупинками мела, а в соседнем зале лауреат консерватории г-н Ренье обучал Ла Бертельера и Морло игре на скрипке, что сильна напоминало кошачий концерт; пронзительные звуки скрипки мгновенно погружали г-на Мезанжа в глубокий сон, и он начинал звонко храпеть. Охраняя покой учителя, Дерэ тихонько перекидывался со мною замечаниями, которые, сам не знаю почему, восхищали меня. Он говорил о своих галстуках, расхваливал их расцветку и покрой, хвастался успехами в верховой езде и высказывал надежду, что на каникулах мать подарит ему лошадь. Когда Дерэ находил, что урок слишком затянулся, он встряхивал пыльную тряпку над головой учителя, храпевшего с разинутым ртом, и тот просыпался в испуге, задыхаясь в меловом облаке.