Чарльз Диккенс - Жизнь и приключения Мартина Чезлвита
— Я это отрицаю, — с жаром отвечал мистер Пексниф, — Решительно отрицаю. Осиротевший юноша находится сейчас здесь, в этом доме, стремясь обрести в перемене обстановки утраченный душевный покой. Неужели я не воздам должного этому молодому человеку, когда даже гробовщики и могильщики были тронуты его поведением? Когда даже бессловесные плакальщики во всеуслышание воздавали ему хвалу и сам доктор не знал, как успокоить свои взволнованные чувства? Есть и еще одна особа, по фамилии Гэмп, сэр, миссис Гэмп, — спросите у нее. Она видела мистера Джонаса в это трудное время. Спросите у нее, сэр. Она почтенная, но вовсе не сентиментальная женщина, и подтвердит вам мои слова. Одна строка, адресованная миссис Гэмп, — у торговца птицами, Кингсгейт-стрит, Верхний Холборн, Лондон, — встретит самое внимательное отношение, не сомневаюсь в этом. Пусть ее расспросят, сэр. Бей, но выслушай! Прыгайте, мистер Чезлвит, но осмотритесь сначала! Простите, дорогой мой, что я так разгорячился, — сказал мистер Пексниф, беря старика за обе руки, — но я честен, и мой долг — засвидетельствовать правду!
В подтверждение данной самому себе характеристики мистер Пексниф дозволил слезам честности навернуться на глаза.
Около минуты старик не спускал с него удивленного взгляда, повторяя про себя: „Здесь! В этом доме!“ Однако он справился со своим удивлением и сказал, помолчав немного:
— Я хотел бы повидаться с ним!
— Как друг, я надеюсь? — спросил мистер Пексниф. — Простите меня, сэр, но он пользуется моим скромным гостеприимством.
— Я сказал, что хочу его видеть, — повторил старик. — Если б я был намерен относиться к нему иначе, чем дружески, я бы сказал: не давайте нам встречаться.
— Разумеется, дорогой мой сэр, вы так и сказали бы. Вы — сама искренность, я это знаю. Я постараюсь осторожно сообщить ему о такой радости, если вы извините меня на минутку, — сказал мистер Пексниф, выходя из комнаты.
Он так осторожно подготовлял мистера Джонаса к этому сообщению, что прошло не менее четверти часа, прежде чем они вернулись. Тем временем успели появиться обе молодые девушки, а вместе с ними появилось и угощение для приезжих.
Как ни старался мистер Пексниф, по свойственной ему добродетели, научить Джонаса почтительно относиться к дяде и как ни старался Джонас, по свойственной ему хитрости, затвердить этот урок, — поведение молодого человека при встрече с дядей никак нельзя было назвать достойным или обворожительным. Быть может, никогда еще не выражало человеческое лицо такой смеси наглости и подобострастия, страха и задора, угрюмого упрямства и рабской угодливости, какие можно было прочесть на лице Джонаса, когда он то вскидывал потупленные глаза на Мартина, то снова опускал их и беспрестанно сжимал и разжимал руки и переминался с ноги на ногу, в ожидании, пока с ним заговорят.
— Племянник, — сказал Мартин, — вы, как я слышу, были почтительным сыном.
— Мне кажется, таким же почтительным, как и все вообще сыновья, — возразил Джонас, поднимая и снова опуская глаза. — Я не стану хвастаться, что был хоть сколько-нибудь лучше других сыновей, но думаю, что был и не хуже.
— Примерный сын, как я слышал, — сказал старик, взглянув на мистера Пекснифа.
— Ну да! — сказал Джонас, мотнув головой и опять поднимая глаза на мгновение. — Я был таким же хорошим сыном, как вы — братом. Коли уж на то пошло, горшку перед котлом нечем хвалиться.
— Вы говорите с горечью, которая свойственна сильной печали, — сказал Мартин, помолчав немного. — Дайте мне вашу руку.
Джонас подал ему руку и почувствовал себя почти свободно.
— Пексниф, — шепнул он, когда они усаживались за стол, — я ему тоже отлил пулю — не хуже, чем он мне. Мне думается, лучше бы он на себя оглянулся, чем кивать на других.
Мистер Пексниф ответил ему единственно толчком в бок, который можно было истолковать и как негодующий протест и как сердечное согласие, но который, во всяком случае, был настойчивым увещаньем по адресу нареченного зятя — замолчать. Затем он возвратился к исполнению обязанностей хозяина дома с обычной для него непринужденностью и любезностью.
Но даже бесхитростная веселость мистера Пекснифа не могла оживить общество или привести к согласию все противоречивые и враждебные элементы. Не легко было удерживать в границах затаенную ревность и зависть, которые недавнее объяснение заронило в грудь Чарити, и не один раз они готовы были вспыхнуть с такой силой, что казалось, неизбежно должно было последовать разоблачение всего, что произошло. Да и прекрасная Мерри во всей славе своей новой победы так растравляла и колола сердечные раны сестры своим капризным поведением и сотней маленьких испытаний покорности мистера Джонаса, что довела ее чуть ли не до помешательства и заставила выскочить из-за стола в припадке ярости, который вряд ли уступал по силе недавнему приступу злобы. Присутствие Мэри Грейм (под этим именем старый Мартин ввел ее в круг семьи), сильно стеснявшее всех, отнюдь не улучшало положения вещей, несмотря на то, что Мэри держалась тихо и спокойно. Но самые сильные испытания выпали на долю мистера Пекснифа: не говоря уже о необходимости неустанно поддерживать мир между обеими дочерьми, показывать вид, будто все его семейство живет дружно и согласно, обуздывать все возрастающую веселость и развязность Джонаса, которые проявлялись в мелких дерзостях по отношению к мистеру Пинчу и в какой-то не поддающейся определению грубости по отношению к Мэри Грейм (так как оба они были лица зависимые), ему все время приходилось быть начеку и умасливать богатого родственника, сглаживать и объяснять тысячи вещей, имевших подозрительный вид, тысячи всяких подозрительных совпадений, которыми так изобиловал этот злополучный вечер. Легко себе представить, что вследствие всего этого и многого другого, чему трудно даже подвести итог, к радости мистера Пекснифа примешивалась порция дегтя, гораздо больше той, какая примешивается обычно ко всем человеческим радостям. Быть может, никогда в жизни он не чувствовал такого облегчения, как в ту минуту, когда старик Мартин, взглянув на часы, объявил, что им пора домой.
— Пока что мы остановились в „Драконе“, — сказал старик. — Мне что-то захотелось немного пройтись. Вечера стоят темные — быть может, мистер Пинч не откажется посветить нам дорогой?
— Досточтимый! — воскликнул Пексниф. — Я с удовольствием! Мерри, дитя мое, скорее фонарь!
— Фонарь, это как вам будет угодно, моя милая, — сказал Мартин, — но я не позволю себе увести вашего отца из дому так поздно вечером; об этом и речи быть не может.
Мистер Пексниф уже взял шляпу в руку, но это было сказано так твердо, что он остановился.
— Я возьму мистера Пинча или пойду один, — сказал старик. — Что лучше?
— Возьмите Томаса, сэр, — воскликнул мистер Пексниф, — если вы уж так решили, Томас, друг мой, будьте как можно осторожнее, пожалуйста.
Это напоминание оказалось далеко не лишним, ибо Том Пинч так волновался и так дрожал, что ему было трудно удержать в руках фонарь. Но насколько же ему стало труднее, когда, повинуясь слову старика, Мэри взяла под руку его, Тома Пинча!
— Итак, мистер Пинч, — сказал Мартин дорогой, — вам здесь живется очень хорошо, не правда ли?
Том отвечал еще более, чем обычно, восторженным тоном, что он бесконечно обязан мистеру Пекснифу и, даже посвятив ему всю жизнь, едва ли сможет отплатить за такую доброту.
— Давно ли вы знаете моего племянника? — спросил Мартин.
— Вашего племянника, сэр? — запинаясь, выговорил Том.
— Мистера Джонаса Чезлвита, — сказала Мэри.
— Ах, боже мой, да! — воскликнул Том с большим облегчением, потому что он думал в эту минуту о молодом Мартине. — Да, конечно! Я ни разу не говорил с ним до сегодняшнего вечера, сэр.
— Быть может, полжизни все-таки хватит, чтобы воздать ему должное за его доброту? — заметил старик. Том почувствовал в этих словах упрек себе и не мог не понять, что удар косвенно направлен в его патрона. Поэтому он молчал. Мэри догадывалась, что мистер Пинч не отличается особенной находчивостью и что чем меньше он скажет, тем будет лучше при данных обстоятельствах. Поэтому она молчала тоже. Старик, негодуя на то, что он, по своей подозрительности, принял за бесстыдное и грубое восхваление мистера Пекснифа, которое вменялось в обязанность Тому и в котором он хватил через край, сразу же записал его в фальшивые, раболепные, низкие приживальщики. Поэтому он тоже молчал. И хотя всем троим было очень неловко, справедливость требует сказать, что старик чувствовал себя, быть может, хуже остальных, потому что сначала был расположен к Тому и заинтересовался его явным простодушием.
„И ты такой же, как все другие, — думал он, глядя на ничего не подозревавшего Тома. — Вы почти успели провести меня, мистер Пинч, но все же ваши труды пропали даром. Вы слишком усердный льстец, и этим выдаете себя с головой“.