Эмиль Золя - Дамское счастье
— Это ловушка! — закричала она, когда Жув и Бурдонкль вернулись. — Клянусь вам, мне подкинули эти кружева!
Она упала на стул, задыхаясь, не замечая, что платье у нее не совсем застегнуто; теперь она плакала от бешенства. Бурдонкль отослал продавщиц и опять заговорил спокойным тоном:
— Из уважения к вашей семье, сударыня, мы охотно замнем это печальное происшествие. Но сперва вы должны подписать бумагу следующего содержания: «Я украла в „Дамском счастье“ такие-то кружева…» Перечислите их и поставьте дату… Впрочем, я верну вам этот документ, как только вы принесете мне две тысячи франков на бедных.
Она вскочила в новом порыве негодования и воскликнула:
— Ни за что не подпишу, я готова скорее умереть!
— Вы не умрете, сударыня. Но только предупреждаю: в противном случае я пошлю за полицейским.
Тут произошла ужасная сцена: графиня осыпала его бранью и, захлебываясь, кричала, что бессовестно со стороны мужчины так мучить женщину. Куда делась красота Юноны и гордая осанка этой величественной женщины? Перед служащими стояла разъяренная базарная торговка. Потом она пыталась их умилостивить, умоляла во имя их матерей, говорила, что готова ползать перед ними на коленях. Но они оставались невозмутимыми, давно привыкнув к подобным сценам. Тогда она неожиданно села за стол и принялась писать дрожащей рукой. Перо брызгало, слова «я украла», выведенные с бешеным нажимом, едва не прорвали тонкой бумаги, а она повторяла сдавленным голосом:
— Вот… извольте… Я уступаю насилию…
Бурдонкль взял бумажку, тщательно сложил ее и сразу же спрятал в ящик, говоря:
— Вы видите, тут их целая коллекция; дамы, уверяющие нас, что они скорее умрут, чем подпишут, потом в большинстве случаев забывают взять обратно эти предосудительные записочки… Во всяком случае, документ будет лежать в сохранности, и вы в любую минуту можете изъять его. Вы сами решите, стоит ли он двух тысяч франков.
Пока она приводила в порядок платье, к ней вернулась прежняя надменность: она поняла, что уже расплатилась за свой проступок.
— Можно идти? — спросила она отрывисто.
Но Бурдонкль был уже занят другим. На основании доклада Жува он решил уволить Делоша: этот приказчик слишком глуп, вечно дает обворовывать себя и никогда не будет пользоваться авторитетом у покупательниц. Г-жа де Бов повторила свой вопрос, и они отпустили ее простым кивком головы. Она бросила на них взгляд убийцы, с трудом сдерживая поток бранных слов, которые душили ее.
— Негодяи! — мелодраматически вырвалось у нее. И она шумно захлопнула дверь.
Между тем Бланш не отходила от двери кабинета. Не зная, что там происходит, она была вне себя от волнения; она видела, как Жув вышел оттуда и скоро возвратился в сопровождении двух приказчиц; ей уже мерещились жандармы, уголовный суд, тюрьма. Но вдруг она остолбенела: перед ней стоял Валаньоск. Она была замужем только месяц, и его обращение на «ты» все еще смущало ее; он засыпал жену вопросами, удивляясь ее расстроенному виду.
— Где твоя мать?.. Вы потеряли друг друга?.. Да отвечай же, что с тобой?
Она не в силах была придумать мало-мальски правдоподобную ложь и в отчаянии прошептала:
— Мама… мама… украла…
Как? Украла? Наконец он понял. Его испугало перекошенное от ужаса одутловатое лицо жены, похожее на бледную маску.
— Да, кружева… вот так, в рукав… — продолжала она шепотом.
— Так ты видела, ты присутствовала при этом? — пробормотал он, холодея при мысли, что она была сообщницей.
Им пришлось замолчать, так как публика начинала уже оборачиваться. Валаньоск с минуту стоял неподвижно. Что делать? Он хотел было войти в кабинет Бурдонкля, как вдруг заметил проходившего по галерее Муре. Валаньоск велел жене подождать его и, схватив своего старого товарища за руку, задыхаясь от волнения, в нескольких словах изложил ему суть дела. Муре поспешил отвести его к себе в кабинет и успокоил насчет возможных последствий. Он уверял, что Валаньоску незачем вмешиваться, и рассказал, как, по всей вероятности, это окончится; сам Муре, казалось, вовсе не был взволнован этой кражей и как будто уже давно ее предвидел. Но Валаньоск, хоть и перестал опасаться немедленного ареста, не мог так равнодушно отнестись к происшествию. Он откинулся в глубоком кресле и, вновь обретя способность рассуждать, стал жаловаться на свою участь. Возможно ли? Он вошел в семью воровок! Дурацкий брак, который он заключил на скорую руку, из симпатии к графу! Глубоко пораженный этим ребяческим порывом, Муре наблюдал, как плачет его друг, и вспоминал его былые пессимистические разглагольствования. Ему приходилось столько раз выслушивать рассуждения Валаньоска о конечном ничтожестве жизни, в которой забавно одно только зло! И, желая отвлечь приятеля, Муре начал было советовать ему тоном дружеской шутки держаться своего хваленого равнодушия. Но Валаньоск вдруг вскипел: его недавние теории были уже скомпрометированы в его же собственных глазах, а буржуазное воспитание внушало ему благородный гнев против тещи. Как только на него обрушивалось какое-нибудь испытание, самые обычные невзгоды, над которыми он раньше холодно подтрунивал, этот хвастливый скептик падал духом и окончательно терялся. Это чудовищно! Честь его рода втоптана в грязь! Весь мир, казалось, должен рухнуть!
— Послушай, успокойся, — сказал Муре, которому было очень жаль приятеля. — Я не стану уверять тебя, что все в мире ерунда, раз сейчас это не может тебя утешить. Но мне кажется, ты должен пойти и предложить руку госпоже де Бов — это куда лучше, чем поднимать скандал… Подумай! Ведь ты же сам проповедовал равнодушие и презрение к царящей в мире подлости.
— Это все верно, но лишь в том случае, если дело касается других! — простодушно воскликнул Валаньоск.
Он встал, решив последовать совету старого товарища. Они вошли в галерею в тот самый момент, когда г-жа де Бов выходила от Бурдонкля. Она величественно приняла руку зятя, и Муре, почтительно раскланиваясь с ней, услыхал, как она сказала:
— Они извинились передо мной. Какое возмутительное недоразумение!
Бланш присоединилась к ним, она шла позади, и скоро все трое исчезли в толпе.
Тогда Муре, одинокий и задумчивый, снова пошел бродить по магазину. Эта сцена, отвлекшая было его от мучительных колебаний, теперь лишь усилила его лихорадку, подталкивая к окончательному решению. Расстроенный мозг Муре смутно связывал события: кража, совершенная этой несчастной, массовое безумие, овладевающее толпой покупательниц, покоренных и поверженных к ногам соблазнителя, невольно вызывали перед его мысленным взором гордый образ Денизы, несущей возмездие, и он чувствовал себя под пятой победительницы. Он остановился на верхней площадке центральной лестницы и долго смотрел на колоссальный неф, под сводами которого теснилась подвластная ему толпа женщин.
Было уже около шести часов; день начинал гаснуть, в крытых галереях постепенно темнело, и в глубине залов медленно сгущались сумерки. В тусклом свете догорающего дня вспыхивали одна за другой электрические лампочки: их матово-белые шары сияли, словно яркие луны, в уходящей перспективе залов. Этот белый свет, недвижный и ослепительный, как излучение неких бесцветных светил, рассеивал сумерки. Но когда загорелись все лампы, по толпе пронесся шепот восторга — огромная выставка белого приобрела в этом новом освещении феерический, торжествующий блеск. Казалось, вся эта грандиозная оргия белого тоже запылала, разливая слепящие лучи. Белый цвет пел, и его гимн взлетал ввысь, словно сливаясь с белым сиянием занимающейся зари. Белый свет струился от полотен и мадаполама, выставленных в галерее Монсиньи, напоминал яркую полоску над горизонтом, на востоке, когда небо начинает светлеть в предрассветный час; вдоль галереи Мишодьер отделы приклада и позумента, отдел парижских безделушек и лент бросали отсветы, словно далекие скалы, сверкая белизной перламутровых пуговиц, посеребренной бронзы и жемчуга. Но центральный неф пел свою белую пламенную песнь громче всех; вихри белого муслина вокруг колонн, белый канифас и пике, которыми были задрапированы лестницы, белые покрывала, свисавшие, как стяги; белые кружева и гипюр, развевавшиеся в воздухе, рождали мечту о небесном, словно приоткрылись врата некоего лучезарного эдема, где праздновалась свадьба неведомой царевны. Шатер шелкового отдела превратился в исполинский альков, и блеск его белых занавесок, белого газа и белого тюля, казалось, защищал от взоров толпы белоснежную наготу, новобрачной. Все сливалось в этом ослепительном сиянии, где смешивались бесчисленные оттенки белого, все запорошила звездная пыль, которая падала, как снег, сверкая белизной.
Муре все смотрел и смотрел на армию подвластных ему женщин, толпившихся в этом пламенном зареве. Черные тени резко вырисовывались на белом фоне. Встречные течения разрывали толпу, лихорадка базара носилась подобно вихрю, волнуя беспорядочную зыбь голов. Начинался отлив, груды материй загромождали прилавки, в кассах звенело золото… Обобранные, изнасилованные, побежденные покупательницы удалялись, пресытившись и испытывая затаенный стыд, как после предосудительных ласк в какой-нибудь подозрительной гостинице. А Муре господствовал над ними: он подчинил их своей воле, добившись этого непрерывным потоком товаров, низкими ценами, обменом купленных предметов, любезностью и рекламой. Он завоевал даже матерей, он властвовал над всеми с самоуправством деспота; по его прихоти разрушались семьи. Он создавал новую религию; на смену опустевшим церквам и колеблющейся вере пришли его базары, отныне дававшие пищу опустошенным душам. Женщина бывала у него в праздные часы, в часы трепета и волнения, которые раньше проводила в сумраке часовен, ища выход своей болезненной страстности, прибежища в нескончаемой борьбе между божеством и мужем; она предавалась здесь культу тела, вводившему ее в мир небесной красоты. Если бы Муре вздумал закрыть двери, на улице началось бы восстание, раздался бы отчаянный вопль фанатичек, у которых отнимают исповедальню и алтарь. Он наблюдал, как в течение последних десяти лет у женщин возрастала жажда роскоши, как в любой час дня они неустанно сновали по громадному железному зданию, но висячим лестницам и воздушным мостам.