Марк Твен - По экватору
Две обезьяны пробрались рано утром и в мою комнату — ставни оставались незатворенными, и они проникли через окно, — и когда я проснулся, одна из них причесывалась перед зеркалом, а другая горько плакала, читая юмористические заметки в моей записной книжке. Поведение обезьяны перед зеркалом меня не задело, зато поведение второй глубоко оскорбило и оскорбляет до сих пор. Я швырнул в нее какой-то предмет, хотя делать этого совсем не следовало, ибо мой хозяин предупредил меня, что обезьян лучше не трогать. В ответ они стали швырять в меня чем попало, а когда поблизости ничего больше не осталось, побежали в ванную комнату, чтобы пополнить свои запасы метательных снарядов; тут-то я и запер их в ванной.
В Джайпуре, в Раджпутане, мы прожили довольно долго. Мы поселились там не в старом городе, а в небольшом предместье, в нескольких милях от него, где жили европейцы. Европейцев насчитывалось там всего четырнадцать человек, но все они были милыми, гостеприимными людьми, и мы чувствовали себя как дома.
В Джайпуре нам снова довелось увидеть то, что мы видели по всей Индии: слуга-индиец — настоящее сокровище в своем роде, но за ним необходимо присматривать, и англичане это знают. Если его посылают с каким-нибудь поручением, он должен чем либо доказать, что выполнил его. Когда нам посылали фрукты или овощи, к ним обычно прилагалась расписка, которую мы должны были подписать; иначе мы могли их и не получить. Если нам предоставляли экипаж, то в расписке ясно указывалось, с какого и по какой час он находится в нашем распоряжении, чтобы кучер со своими подручными не отнял у нас часть дарованного времени и не использовал его в свое удовольствие.
Двухэтажная гостиница, где нас удобно разместили, стояла посреди большого пустого двора, огороженного земляной стеной высотою в человеческий рост. Владельцы гостиницы, девять братьев-индийцев, ютились со своими семьями в одноэтажном домике, расположенном тут же во дворе, только в сторонке. На веранде этого дома всегда виднелась куча славных темнокожих ребятишек, а среди них восседали их родители, покуривая свои хука, или хауда, или как там они их называют. Возле веранды росла пальма, а на ней жила обезьяна; вид у нее всегда был усталый и печальный, вероятно потому, что она была одинока, да и вороны частенько нарушали ее покой.
По двору гостиницы свободно разгуливала корова, что придавало этому месту уединенный и сельский вид; была здесь и собака-дворняжка, которая постоянно спала, растянувшись на припеке; вид ее еще больше усиливал впечатление тишины и спокойствия, царивших тут, когда вороны улетали по своим делам. По двору то и дело сновали облаченные в белое слуги, но они казались лишь призраками, ибо шаги их босых ног были совершенно неслышны. Немного поодаль, в тени большого дерева, жил слон; он раскачивался из стороны в сторону и, протягивая хобот, выпрашивал еду у своей темнокожей госпожи или заигрывал с детьми, которые шалили у его ног. Во дворе обитали и верблюды, но их поступь была столь бархатной, что они ничуть по нарушали окружающую тишину и безмятежность.
Сатана, упомянутый в названии этой главы, — не наш Сатана, а другой. Нашего Сатану мы потеряли. Он недавно исчез из нашей жизни, и я искренне оплакивал его. Я скучал по нему; прошло уже много месяцев, а я все еще скучаю. С удивительной быстротой перелетал он с места на место, выполняя одно поручение за другим. Он не всегда все делал правильно, но, во всяком случае, все делал, причем мгновенно и не теряя ни минуты. Бывало, скажешь:
— Упакуй сундуки и чемоданы, Сатана.
— Слушаюсь.
Тотчас поднимался стук, грохот, шум и возня, причем халаты и платья, сюртуки и ботинки летали по воздуху; затем очень скоро все смолкало, и Сатана докладывал, касаясь рукой лба и кланяясь:
— Все готово, господин.
Это было удивительно. Положительно голова шла кругом. Правда, одежда была ужасно помята, и он соблюдал — по крайней мере вначале — лишь одно правило: все укладывалось не туда, куда нужно. Но вскоре он разобрался, что куда класть, хотя, правда, тоже не совсем: до самого конца он запихивал в чемодан, предназначенный только для книг, всякую всячину, которую не знал, куда девать. И его ничуть не смущало, если ему запрещали делать это даже под страхом смерти; он лишь с приятной улыбкой касался рукой лба и говорил: «Слушаюсь», а на следующий день все начиналось снова.
Сатана был всегда при деле: он убирал в комнатах, чистил ботинки и платье, следил за тем, чтобы в умывальнике всегда была свежая вода, а костюм мой был готов еще за час до того, как мне предстояло отправиться на лекцию. И он одевал меня с головы до ног, невзирая на мое твердое решение одеваться самому, как я привык делать всю свою жизнь.
Он был прирожденным организатором и любил командовать; он отчитывал своих подчиненных, бранил и всячески изводил их. На вокзале он был просто великолепен! Да, там он чувствовал себя в своей стихии. Толкаясь и расшвыривая всех, пробирался он сквозь толпы индийцев, ведя за собой девятнадцать носильщиков, каждый из которых что-нибудь нес: один тащил сундук, другой — зонтик, третий — шаль, четвертый — веер, и так далее; каждый нес только одну вещь, и чем длиннее была эта процессия, тем лучше чувствовал себя Сатана. Он направлялся прямо к какому-нибудь спальному вагону, где все места были уже заняты, и начинал выбрасывать из него чьи-то вещи, клянясь, что это наши места и что произошла ошибка. Когда наконец отыскивался наш вагон, он тотчас же развязывал тюки со спальными принадлежностями, готовил постели, укладывал все вещи по своим местам и за две минуты наводил полный порядок; затем он высовывал голову из окна вагона, самозабвенно ругался с носильщиками и кричал, что они воры и мошенники, пока не появлялись мы и не заставляли его заплатить им все сполна и прекратить весь этот шум.
Что касается шума, то Сатана был, конечно, самым шумным дьяволом в Индии,— а это что-нибудь да значит, и даже очень многое. Я любил его за этот шум, но вся моя семьи его ненавидела. Они не могли выносить этого шума, они не могли к нему привыкнуть. Он их изводил. Обычно, когда мы приближались к вокзалу, еще за шестьсот ярдов на нас обрушивалась лавина шума, криков, визга и воплей. Я был в восторге, но мои домашние обычно говорили смущенно;
— Ну вот. Опять Сатана. Когда ты наконец его выгонишь?
И, разумеется, там, в самом центре огромной, суетливой толпы, мы находили этого маленького человечка, размахивавшего руками, как охваченный судорогами паук; черные глаза его сверкали, кисточка от фески металась из стороны в сторону, а из уст на группу изумленных носильщиков, моливших заплатить им деньги, лились потоки ругательств.
Я любил его, я ничего не мог с собой поделать; но мои жена и дочь... они не могли даже спокойно говорить о пом. По сей день сожалею я о том, что потерял его, и был бы рад взять его обратно, но они... они смотрят на это совсем иначе. Он был индийцем, родом из Сурата. Двадцать градусов широты отделяли его родину от родины Мануэля, а разница в их привычках, характерах и склонностях исчислялась по крайней мере в полторы тысячи градусов. Мануэль мне только нравился, а Сатану я любил. Настоящее имя его было настолько типично индийским — нечто вроде Бандер Рао Рам Чандер Клам Чаудар, — что я никак не мог его запомнить. Постоянно пользоваться им, во всяком случае, было немыслимо, и я его сократил.
Пробыв у нас две-три недели, он начал совершать проступки, которые мне с трудом удавалось исправить. Однажды, когда мы подъезжали к Бенаресу, он сошел с поезда — посмотреть, не найдется ли желающего завести с ним спор, ибо путешествие было долгим и утомительным и ему захотелось освежиться. Он нашел того, кого искал, но беседа несколько затянулась, и он отстал от поезда. Итак, мы оказались в чужом городе без слуги. Положение было очень неприятное, и мы сказали ему, чтобы он впредь не позволял себе подобных выходок. Он коснулся рукой лба и, как всегда, премило ответил: «Слушаюсь». Позднее, в Лакхнау, он напился. Я сказал жене и дочери, что у несчастного лихорадка, и из чувства сострадания они заставили его выпить чайную ложку жидкого хинина, который огнем обжег его внутренности. Гримасы, которые он строил, изобразили лиссабонское землетрясение лучше, чем все картины и описания, вместе взятые. На следующее утро он был все еще пьян, и все же мне, возможно, удалось бы скрыть его состояние от моей семьи, если бы он только согласился принять еще ложку хинина, но не тут-то было: хотя разум его и был порядком притуплён алкоголем, память его тем не менее сохраняла проблески жизни. Он улыбнулся своей на редкость глупой улыбкой и сказал, неловко кланяясь:
— Прости меня, большая госпожа, прости меня, маленькая госпожа. Сатана лучше не хочет, пожалуйста.
И тогда какой-то инстинкт подсказал им, что он пьян. Они решительно заявили ему, что, если это повторится, ему придется уйти. «Слушаюсь», — ответил он грустным, кротким голосом и снова неловко поклонился.