Ивлин Во - Полное собрание рассказов
— Все в порядке, сэр. Ваши Кануи вообще не уезжали из Бегоя.
— Могу я сходить с переводчиком и расспросить об этом?
— Разумеется, старина. Только не слишком ли вы сгущаете краски? Двумя больше, двумя меньше — какая разница?
Майор Гордон с переводчиком прошел на территорию. Некоторые из евреев узнали его, окружили, засыпали жалобами и просьбами. Про Кануи ему удалось разузнать только то, что партизанская полиция сняла их из грузовика, когда тот уже почти двинулся в путь.
До отлета домой у майора Гордона был еще один день в Бари. Провел он его, снова пройдясь по учреждениям, где когда-то начал свое дело освобождения. Но на этот раз он почти не встретил сочувствия.
— Мы, если честно, не хотим больше югов[172] беспокоить. Они во всем этом деле и так здорово помогли. Кроме того, война-то в тех краях уже кончилась. Вывозить людей нет никакого особого смысла. Мы в данный момент заняты тем, что свозим людей. — А занимался собеседник майора в данный момент тем, что доставлял офицеров-роялистов к конкретному месту смертной казни.
В еврейском учреждении к майору Гордону утратили всякий интерес, как только поняли, что он явился не продавать из-под полы оружие.
— Первым делом мы должны создать государство, — заявляли там. — Потом оно станет прибежищем для всех. Прежде всего то, что прежде всего.
Так и вернулся майор Гордон в Англию неудовлетворенным и, возможно, никогда бы больше не услышал об этом деле, если бы некий его дальний родственник не попал во вновь открытую в Белграде духовную миссию. Через несколько месяцев майор получил от него письмо:
«Множество неприятностей свалилось на меня, и повсюду меня встречали весьма неприязненно, пока я собирал сведения об интересующей вас семейной паре. Юги весьма замкнуты, но мне наконец-то удалось свести компанию с начальником полиции, который хочет, чтобы возвратили некоторых из тех беженцев, что мы держим в нашей зоне в Австрии. Он отыскал для меня их дело. Оба были осуждены Народным судом и казнены. Муж занимался саботажем на станции электрического освещения. Жена была шпионкой некой иностранной державы. Очевидно, она была любовницей иностранного агента, который часто бывал у нее дома, пока муж занимался порчей динамо. В ее доме нашли много иностранных пропагандистских изданий, которые и явились доказательством. Каких же весьма непотребных друзей вы, похоже, заимели!»
Так случилось, что письмо это прибыло в тот день, когда союзники праздновали окончание войны в Азии. Майор Гордон вернулся к себе в полк. В тот вечер у него пропало желание выбираться куда-то и присоединяться к празднованию. В служившей клубом столовой не было никого, кроме мизантропического заместителя командира полка и капеллана (хотя по происхождению полк считался шотландским, в нем проходили службу множество ирландцев из Глазго, а потому для них полку был придан монах-бенедиктинец).
Замкомполка говорил все то же, что и каждый вечер со времени всеобщих выборов:
— Я не понимаю, что имеют в виду, говоря «Победа». Мы начали эту проклятую войну из-за Польши. И что? Она перестала существовать. Мы сражались в Бирме и Египте — и можете быть уверены, что сдадим их через несколько месяцев тем самым парням, которые были против нас. Мы потратили миллионы, круша Германию, а теперь потратим миллионы, восстанавливая ее заново…
— А вы не думаете, — обратился к нему капеллан, — что люди чувствуют себя лучше, чем в 1938-м?
— Нет, — отрезал замкомполка.
— Они не избавились от того нездорового чувства вины, которое их одолевало?
— Нет, — произнес майор Гордон. — Раньше у меня его никогда не было. Теперь — есть.
И он рассказал историю семьи Кануи.
— Вот они, подлинные ужасы войны… не просто люди, которым ноги оторвало, — заключил он. — Как вы объясняете это, падре?
Сразу ответа не последовало, пока замкомполка не сказал:
— Вы сделали все, что могли. До дьявола больше, чем сделали бы сотни других.
— Вот вам и ответ, — заметил капеллан. — Не должно судить о действиях по их явленным результатам. Все вами сделанное — само по себе благо.
— Жирный же кусок этого блага выпал семье Кануи.
— Да, им не повезло. Но разве, по-вашему, не возможно попросту такое, что они сотворил и вам благо? Не надо никогда попусту растрачивать никакие страдания. В проявлении милости готовность получать так же важна, как и давать.
— Так, если вы собираетесь начать назидательную проповедь, падре, — сказал замкомполка, — то я отправляюсь спать.
— Мне бы хотелось, чтобы вы чуть побольше рассказали об этом, — попросил майор Гордон.
ЛЮБОВЬ СРЕДИ РУИН
Романтическая повесть о недалеком будущем
© Перевод. В. Мисюченко, 2011
ДЖОАННИ МАКДУГАЛЛУ — Amico Qui Nostri Sedet in Loco Parentis[173]
IИзменить климат политикам, вопреки их обещаниям на последних выборах, так и не удалось. Государственный метеорологический институт только на то и оказался способен, что устроил снегопад, когда зимою и не пахло, да пару мелких шаровых молний — не больше абрикосов. Погода, как и в старину, менялась день ото дня и от графства к графству, совершенно не соответствуя никаким нормам.
Ночь выдалась роскошная, старомодная, будто вышедшая из-под пера Теннисона.
Из окна гостиной выплывала мелодия струнного квартета и терялась среди плеска и шороха садов. В пруду от закрывшихся лилий над водой веяло раздумчивой свежестью. Ни единый золотой плавничок не сверкнет в порфире водоема, а любой павлин, который, так и кажется, молочно проступает в лунной тени, на самом деле — призрак, поскольку день-другой назад всю павлинью стаю нашли таинственно и жестоко умерщвленной: первый тревожный приступ этого поспешного лета.
Бродящего среди спящих цветов Майлза охватывала грусть. Музыка его мало трогала, и это был его последний вечер в Маунтджое. Больше, видно, никогда уж не бродить ему так свободно по этим дорожкам.
Маунтджой был спланирован и заложен в те годы, о каких он понятия не имел: поколения умелых и терпеливых земледельцев засевали, унавоживали и подстригали, поколения дилетантов подводили воду в каскадах и струях фонтанов, поколения коллекционеров свозили сюда статуи — и все, так казалось, для того, чтобы он порадовался в эту самую ночь под этой громадной луной. Обо всех этих периодах и процессах Майлз понятия не имел, зато чувствовал, как его непостижимо и неудержимо, будто волной, влекло к этому раскинувшемуся вокруг великолепию.
На конюшнях пробило одиннадцать. Музыка смолкла. Майлз повернул обратно, и едва ступил на террасу, как стали закрываться ставни и одна за одной гаснуть большущие люстры. При свете бра, которые по-прежнему горели на обитых поблекшим атласом и оттененных золотом панелях, он присоединился к остальным пробиравшимся к своим койкам среди островков старинной мебели.
Его комнаты не было среди тех, что важной вереницей тянулись вдоль обращенного к саду главного входа. Те предназначались для убийц. Не было ее и среди комнат этажом выше, куда по большей части помешали свершивших преступления на сексуальной почве. Его обитель находилась в более скромном крыле. Оттуда открывался вид на вещевой склад и угольный бункер. В старину сюда помещали только мастеровых, приезжавших в Маунтджой по своим рабочим делам, да очень бедных родственников. Майлз, однако, был привязан к этой комнате: за все двадцать лет развития ее первой мог он называть своей собственной.
Обитавший сразу по соседству некий мистер Потный задержался в дверях пожелать спокойной ночи. Соседствовали они двадцать месяцев, но только сейчас, когда у Майлза закончился срок, этот ветеран проникся к нему расположением. Он да еще один, кого звали Плаксой, пережитки прошлого века, держались только друг дружки, с тоской толковали о квартирах, какие они взламывали, о драгоценных побрякушках, об укромных барах-кабинетах, где встречались со своими самыми надежными скупщиками краденого, о тяжких деньках заключения в Скрабсе[174] и Муре.[175] От младшего поколения им не было проку: стариков интересовали лишь преступления, кальвинизм и классическая музыка. Но не так давно мистер Потный стал кивать при встречах, бормотать что-то и, наконец (слишком поздно, чтобы подружиться), перебрасываться с Майлзом парой фраз.
— Как тебе струнные нынче вечером, дружок? — спросил он.
— Я не пошел туда, мистер Потный.
— Удовольствие потерял. Конечно, для старика Плаксы все не так, все не хорошо. Меня уж тошнит, когда слышу, как Плакса вечно ноет. Альт, вишь, шероховат, говорит Плакса. Моцарта, вишь, сыграли, как будто это Гайдн. В пиццикато Дебюсси, вишь, чувства нет, говорит Плакса.
— Плакса слишком много знает.