Александр Солженицын - Раковый корпус
Он пошёл туда. Клетка была пуста, в обычной табличке значилось: «макака-резус». А в объявлении, наспех написанном и приколотом к фанере, говорилось: "Жившая здесь обезьянка ослепла от бессмысленной жестокости одного из посетителей. Злой человек сыпнул табака в глаза макаке-резус."
И — хлопнуло Олега! Он до сих пор прогуливался с улыбкой снисходительного всезнайки, а тут захотелось завопить, зареветь на весь зоопарк, — как будто это ему в глаза насыпали!
Зачем же?!.. Просто так — зачем же?… Бессмысленно — зачем же?
Больше всего простотою ребёнка хватало написанное за сердце. Об этом неизвестном, благополучно ушедшем человеке не сказано было, что он — антигуманен. О нём не было сказано, что он — агент американского империализма. О нём сказано было только, что он — злой. И вот это поражало: зачем же он просто так — злой? Дети! Не растите злыми! Дети! Не губите беззащитных!
Уж было объявление прочтено, и прочтено, а взрослые и маленькие стояли и смотрели на пустую клетку.
И потащил Олег свой засаленный, прожжённый и простреленный мешок с утюгом — в царство пресмыкающихся, гадов и хищников.
Лежали ящеры на песке как чешуйчатые камни, привалясь друг ко другу. Какое движение потеряли они на воле?
Лежал огромный чугунно-тёмный китайский аллигатор с плоской пастью, с лапами, вывернутыми как будто не в ту сторону. Написано было, что в жаркое время не ежедневно глотает он мясо.
Этот разумный мир зоопарка с готовой едою может быть вполне его и устраивал?
Добавился к дереву, как толстый мёртвый сук, мощный питон. Совсем он был неподвижен, и только острый маленький язычок его метался.
Вилась ядовитая эфа под стеклянным колпаком.
А уж простых гадюк — по несколько.
Никакого не было желания всех этих рассматривать. Хотелось представить лицо ослепшей макаки.
А уже шла аллея хищников. Великолепные, друг от друга отменяясь богатой шерстью, сидели тут и рысь, и барс, и пепельно-коричневая пума, и рыжий в чёрных пятнах ягуар. Они были — узники, они страдали без свободы, но относился к ним Олег как к блатным. Всё-таки можно разобрать в мире, кто явно виноват. Вот написано, что ягуар за месяц съедает сто сорок килограммов мяса. Нет, этого представить себе нельзя! чистого красного мяса! А в лагерь такого не привозят, в лагерь — жилы да требуху, на бригаду килограмм.
Олег вспомнил тех расконвоированных ездовых, которые обворовывали своих лошадей: ели их овёс и так выжили сами.
Дальше увидел он — господина тигра. В усах, в усах было сосредоточено его выражение хищности! А глаза — жёлтые… Запуталось у Олега в голове, и он стоял и смотрел на тигра с ненавистью.
Один старый политкаторжанин, который был когда-то в туруханской ссылке, а в новое время встретился в лагере с Олегом, рассказывал ему, что не бархатно-чёрные, а именно жёлтые были глаза!
Прикованный ненавистью, Олег стоял против клетки тигра.
Всё-таки просто так, просто так — зачем??
Его мутило. Ему не хотелось больше этого зоопарка. Ему хотелось бежать отсюда. Он не пошёл уже ни к каким львам. Он стал выбираться к выходу наугад.
Мелькнула зебра, Олег покосился и шёл.
И вдруг! — остановился перед…
Перед чудом духовности после тяжёлого кровожадия: антилопа нильгау — светло-коричневая, на стройных лёгких ногах, с насторожённой головкой, но ничуть не пугаясь, стояла близко за сеткой и смотрела на Олега крупными, доверчивыми и — милыми! да, милыми глазами!
Нет, это было так похоже, что вынести невозможно! Она не сводила с него милоукоряющего взгляда. Она спрашивала: "Ты почему ж не идёшь? Ведь полдня уже прошло, а ты почему не идёшь?"
Это — наваждение было, это — переселение душ, потому что явно же она стояла тут и ждала Олега. И едва он подошёл, сразу стала спрашивать укорными, но и прощающими глазами: "Не придёшь? Неужели не придёшь? А я ждала…"
Да почему ж он не шёл?! Да почему ж он не шёл!..
Олег тряхнулся — и наддал к выходу.
Ещё он мог её застать!
36
Он не мог сейчас думать о ней ни с жадностью, ни с яростью — но наслаждением было пойти и лечь к её ногам, как пёс, как битый несчастный пёс. Лечь на полу и дышать в её ноги как пёс. И это было бы — счастьем изо всего, что только можно было придумать.
Но эту добрую звериную простоту — придти и откровенно лечь ничком около её ног, он не мог, конечно, себе позволить. Он должен будет говорить какие-то вежливые извинительные слова, и она будет говорить какие-то вежливые извинительные слова, потому что так усложнено все за многие тысячи лет.
Он и сейчас ещё видел этот вчерашний её рдеющий разлив на щеках, когда она сказала: "вы знаете, вы вполне могли бы остановиться у меня, вполне!" Этот румянец надо было искупить, отвратить, обойти смехом, нельзя было дать ей ещё раз застесняться — и вот почему надо было придумывать первые фразы, достаточно вежливые и достаточно юмористические, ослабляющие то необычное положение, что вот он пришёл к своему врачу, молодой одинокой женщине, — и с ночёвкой зачем-то. А то бы не хотелось придумывать никаких фраз, а стать в дверях и смотреть на неё. И обязательно назвать сразу Вегой: "Вега! Я пришёл!"
Но всё равно, это будет счастье невместимое — оказаться с ней не в палате, не в лечебном кабинете, а в простой жилой комнате — и о чём-то, неизвестно, говорить. Он наверно будет делать ошибки, многое некстати, ведь он совсем отвык от жизни человеческого рода, но глазами-то сможет же он выразить: "Пожалей меня! Слушай, пожалей меня, мне так без тебя плохо!" а как он мог столько времени потерять! Как мог он не идти к Веге — давно, давно уже не идти! Теперь он ходко шёл, без колебания, одного только боясь — упустить её. Полдня пробродив по городу, он уже схватил расположение улиц и понимал теперь, куда ему идти. И шёл.
Если они друг другу симпатичны. Если им так приятно друг с другом быть и разговаривать. Если когда-нибудь он сможет и брать её за руки, и обнимать за плечи, и смотреть нежно близко в глаза — то неужели же этого мало? Да даже и много более того — и неужели мало?…
Конечно, с Зоей — было бы мало. Но — с Вегой?… с антилопой Нильгау?
Ведь вот только подумал, что можно руки её вобрать в свои — и уже тетивы какие-то наструнились в груди, и он заволновался, как это будет.
И всё-таки — мало?…
Он все больше волновался, подходя к её дому. Это был самый настоящий страх! — но счастливый страх, измирающая радость. От одного страха своего — он уже был счастлив сейчас!
Он шёл, только надписи улиц ещё смотря, а уже не замечая магазинов, витрин, трамваев, людей — и вдруг на углу, из-за сутолоки не сразу сумев обойти стоящую старую женщину, очнулся и увидел, что она продаёт букетики маленьких лиловых цветов.
Нигде, в самых глухих закоулках его вытравленной, перестроенной, приспособленной памяти не осталось ни тенью, что, идя к женщине, надо нести цветы! Это вконец и вокорень было им забыто как несуществующее на земле! Он спокойно шёл со своим затасканным, залатанным и огрузненным вещмешком и никакие сомнения не колебали его шага.
И вот — он увидел какие-то цветы. И цветы эти зачем-то кому-то продавались. И лоб его наморщился. И недающееся воспоминание стало всплывать к его лбу как утопленник из мутной воды. Верно, верно! — в давнем небывалом мире его юности принято было дарить женщинам цветы!..
— Это — какие же? — застенчиво спросил он у торговки.
— Фиалки, какие! — обиделась она. — Пучок — рубь.
Фиалки?… Вот те самые поэтические фиалки?… Он почему-то не такими их помнил. Стебельки их должны были быть стройнее, выше, а цветочки — колокольчатей. Но, может, он забыл. А может — это какой-то местный сорт. Во всяком случае никаких других тут не предлагалось. А вспомнив — уже не только нельзя было идти без цветов, а стыдно — как мог он только что спокойно идти без них.
Но сколько ж надо было купить? Один? Выглядело слишком мало. Два? Тоже бедненько. Три? Четыре? Дорого очень. Смекалка лагерная прощёлкала где-то в голове, как крутится арифмометр, что два букета можно бы сторговать за полтора рубля или пять букетов за четыре, но этот чёткий щёлк прозвучал как будто не для Олега. А он вытянул два рубля и тихо отдал их.
И взял два букетика. Они пахли. Но тоже не так, как должны были пахнуть фиалки его юности.
Ещё вот так, нюхая, он мог нести их, а отдельно в руке совсем смешно выглядело: демобилизованный больной солдат без шапки, с вещмешком и с фиалками. Никак нельзя было их пристроить и лучше всего втянуть в рукав и так нести незаметно.
А номер Веги — был вот он!..
Вход во двор, она говорила. Он вошёл во двор. Налево потом.
(А в груди так и переполаскивало!)
Шла длинная общая цементная веранда, открытая, но под навесом, с косой прутяной решёткой под перилами. На перилах набросаны были на просушку — одеяла, матрасы, подушки, а на верёвках от столбика к столбику ещё висело белье.