Маисовые люди - Мигель Анхель Астуриас
Что-то он делает, думали они. Притворяется, что смотрит пугала, и ходит по полям. Может, прикидывает на глаз, какой будет урожай, или меряет шагами землю. Столько-то шагов — столько-то зерна, половина ему. А они ведь решили ничего ему не давать.
С трудом выговаривая слова, старик спрашивал мальчика, что это за чучела без лица и без ног, у некоторых — только куртка да шляпа.
— Куклы! — кричал мальчик, обнажая зубы, словно детский смех раз и навсегда прорезал ему губу.
— А как, по-твоему, этого зовут? — не без умысла спросил старик.
Заячья Губа схватил камень и запустил им в пугало, которое щеголяло большой, как у мексиканца, шляпой.
— Зовут… это… — замялся он, и губа его дернулась, как рыбка на удочке, но старик упорно на него глядел, и он выговорил: — Мачохон его зовут.
И клыки, словно огромные сопли, блеснули в разрезе губы.
Сеньор Томас тупо уставился на него. Старик тяжело дышал, втягивая щеки, соленые от пролитых слез. Зубов у него не было, одни десны, и, когда он пугался или горевал, щеки изнутри прилипали к ним. Устами безумцев и детей глаголет истина. Для этих простодушных людей золотой Мачохон стал пугалом. Две палочки крест-накрест, старая шляпа, куртка без пуговиц, одна штанина целая, другая — до колена.
Мальчик помог старику встать с камня, и они пошли домой в наступающей тьме, царапаясь о кусты, которые днем убирают когти, словно тигры, а к вечеру выпускают, чтобы ранить путников.
— Тут им верхи поотбивали, — сказал старик.
В желтоватом вечернем свете видно было, что стебли маиса здесь пониже, верх у них отсечен, чтобы початки лучше сохли.
— И завтра будут бить, — продолжал он. Те, кто растят маис, употребляют это слово, но ему припомнилось другое его значение и он услышал, как оглушительно бьют в церковные колокола звонят по усопшим. Бом-бом-бом-м!
Он остановился, оглянулся несколько раз, чтобы запомнить дорогу, вздохнул и сказал не без злого умысла:
— Завтра будут бить.
Рука, ломающая стебель маиса, чтобы початок вызрел, подобна руке, разбивающей надвое колокольный звон, чтобы мертвый поскорей дозрел.
Старик не уснул. Вака Мануэла неслышно подкралась к комнате Мачохона, куда ее муж перенес свою кровать, не увидела света и прислушалась. Сеньор Томас дышал с неправдоподобной мерностью. Жена перекрестила дверь, послала во тьму благословение. «Господи Иисусе Христе и Матерь Божия, не оставьте его и уберегите от всякого зла», — тихо произнесла она и вернулась к себе. Она легла и прикрыла лицо полотенцем, чтобы мыши не мешали. С тех пор как исчез Мачохон, дом был так запущен, что мыши, тараканы, клопы и пауки разгулялись вовсю. Вака Мануэла погасила свечу и предала себя в руки господни. Мальчик храпел, мыши бегали так, что, засыпая, она слышала, будто кто-то двигает мебель.
Из комнаты Мачохона вышел человек — при шпорах, в большой шляпе и в крестьянской куртке. Он был пониже Мачо, не такой высокий, но сойти за него мог. В конюшне он оседлал коня и пустился в путь. Дома никто их не услышал — конь шел по траве и песку, окаймлявшим мощеный двор. Не останавливаясь, словно тень миновал старик земли Хуана Росендо и улицы Писигуилито, где жила теперь Мария Канделария. Здесь он услышал голоса, увидел каких-то людей, но что они ему, пускай видят. Доехав до сухих маисовых полей, он их поджег. Из трута сыпались искры, когда сеньор Томас ударял огнивом о кремень. Ч-ч-ч-пах! Он не сигару кукурузную раскурить хотел, которая торчала у него изо рта, а поджечь посевы. И не со зла — он хотел проехать верхом сквозь пламя, чтобы люди подумали, будто это Мачохон. Он похлопал руками по лицу, по шляпе, по одежде, гася искры, а другие искры цеплялись за высушенную солнцем, солью, луной и звездами накрахмаленную и золотую одежду маиса. Огонь, рождаясь из искр, охватывал бороды початков, пыльные подмышки листьев, полиловевшие стебли, пустившие в землю жаждущие корни, и цветы — пестрые флажки, нужные только насекомым. Проснулась ночная роса, пытаясь поймать в свои жемчужные сети огненных мух. Она проснулась там, где потемнее, лепеча со сна, и накинула серебристую пахучую слезную сеть на искры, обратившиеся в языки пламени и передававшие огонь дальше, без склада и лада, по наитию, как в драке, а не на войне. Ночная роса, как моросящий дождь, сыпалась на красные от огня листья, слепленные туманом, пропахшие дымом, и капли проникали до кости мертвых стеблей, одетых пористой тканью и громыхавших, словно сухой порох. Пламя стало светляком, огромным, с холм и равнину, где готов был к сбору сухой желтоватый маис. Сеньор Томас придержал коня и посмотрел, в золоте ли его одежда и руки, похож ли он на сына, которого видят в огне. Пылало все небо. Пламя не щадило ни изгородей, ни калиток. Деревья сгибались в поклоне и падали в кустарник, задыхавшийся от жара, но не уступавший огню. Другие деревья пылали, как плюмажи, забыв о том, что они — растения, а не перья. Прежде на них ютились сотни птиц, теперь они сами стали сверкающими птицами с синим, белым, алым, зеленым и желтым опереньем. Из жаждущей земли сочились муравьи, чтобы сразиться с пожаром, но тьма, которая выходила вместе с муравьями, не могла уже одолеть яркого света. Что зажжено, того не погасишь. Горели стебли, летали искры, зубы початков вгрызались друг в друга. Змеи извивались и лопались, словно нитки треснувшего шва. Загорелись сухие цветы тыкв, сухие заросли желтых цветов. Бобы тушились, как на очаге, но без котелка и без масла. Трудно было поверить, что огонь, добрый друг котлов, вырвался в дым, на волю, словно бешеный бык. Непослушный конь, кося белым глазом, метался туда и сюда, и сеньор Томас потерял кремень — маленький камушек, из которого вылетали искры величиной с маисовое зерно и сыпались на выжженную плоскую землю и порождали огонь, губивший теперь лианы в лощинах и лес на высоких горах. Золотая пыльца, золотой воздух, живое золото летели в самое небо со сверкающей жаровни. Поля маиса превращались в шкурки красных ящериц. Неспроста именно он, Томас, сжег желтые уши желтых кроликов — листья, спеленавшие початок. Потому и чтят этих кроликов как святыню. Они защищают млечный сок молодого початка от мелких птиц с черным длинным клювом и синим