Уильям Фолкнер - Притча
— И выясню. В книгах это есть.
— В этой книге тоже? — спросил генерал.
— Да, — сказал адъютант, и вскоре он погиб; генерал однажды утром хватился его, вернее, никак не мог найти, Прошло два часа, прежде чем он выяснил, где был адъютант, а еще через три или четыре он узнал, что сделал адъютант, но так никогда и не узнал, зачем и почему адъютант оказался там, в траншеях, где у начальника военно-юридической службы дивизионного генерала не было никаких прав или обязанностей, он сидел — так докладывал посыльный со связным одного полка у стенки траншеи, неподалеку от стоянки штабных автомобилей, которую в то утро противнику удалось наконец пристрелять. Связной утверждал, что предупредил об этом адъютанта. И об этом были предупреждены все, но подъехавший автомобиль тем не менее направился к стоянке; увидев это, адъютант вскочил и замахал руками водителю. Но автомобиль не остановился, тогда адъютант выбежал на дорогу и пытался остановить его, даже когда послышался свист снаряда; правда, адъютант не мог знать, что вместе с богатой американкой, вдовой, чей единственный сын служил во французской эскадрилье, расположенной в нескольких километрах оттуда, содержательницей приюта для военных сирот под Парижем, в машине сидел штабной майор из Парижа, благодаря широким связям избежавший фронта. Полученную медаль повесить было не на что, опознать, чтобы похоронить ее вместе с останками, было невозможно, поэтому она тоже лежала в обшарпанном шкафу, который преемник адъютанта в свою очередь перевозил с места на место; командир дивизии достал книгу, прочел заглавие, потом с нарастающим раздражением прочел снова, потом прочел вслух и чуть было не произнес: Хорошо. Написал ее Блаз. Но как называется эта книга? Потом понял, что имя на обложке и есть название книги, значит, книга должна быть об этом человеке, подумал: Да. Припомнил эпизоды, фрагменты, отголоски той ночи, два года назад, громко произнес: «Жиль Блаз» — и напряженно прислушался, будто со страниц книги что-то могло откликнуться сквозь обложку на это простое имя, какое-то эхо грома, звенящего грохота, поющих труб и горнов и… Что там было? — подумал он. Слава, честь, смелость, гордость…
Он вернулся в спальню. Мебель, за исключением походной койки, шкафчика и стола, была оставлена аргентинкой и владельцем дома. Очевидно, ее тоже купили всю вместе, возможно, заказали по телефону. Он придвинул единственный стул к свету, падающему из окна, возле которого висело чучело рыбы, сел и стал читать, медленно, упорно, даже не шевеля губами, застыв в напряженной, неудобной позе, так позировали для портретов пятьдесят лет назад. Вскоре сгустились сумерки. Дверь приоткрылась, замерла, потом бесшумно распахнулась, вошел денщик и, подойдя к столу, стал зажигать стоящую на нем лампу, командир дивизии не оторвался от книги, чтобы сказать хотя бы «да»; даже после того, как бесшумно вспыхнул язычок пламени и осветил раскрытую страницу, он продолжал читать, когда денщик вышел, продолжал читать и когда возле лампы появился поднос. Потом денщик вышел снова, тогда он бережно отложил книгу, повернулся к подносу и снова замер, глядя, как глядел на обложку книги, прежде чем открыть ее, на поднос, где были накрытый судок, хлеб, тарелка, приборы, стакан, бутылки вина, рому и cassis, которые он ежедневно видел вот уже три года, — те же самые, покрытые свежим налетом пыли бутылки, к которым он не притрагивался, с теми же пробками, которые ежедневно вынимали, а потом втыкали обратно, с тем же уровнем жидкости, неизменным с тех пор, как их наполнил винодел. Не притрагивался он и к ножу с вилкой, когда ел вот так, в одиночестве; поскольку он не давился и не чавкал, в этом не было ничего слишком уж вульгарного, еду он отправлял в рот пальцами и хлебными корками быстро и ловко. Потом он чуть помешкал, не колеблясь, а просто вспоминая, в каком кармане платок адъютанта, достал его, старательно вытер усы и пальцы, швырнул платок на поднос, отодвинулся от стола вместе со стулом, взял книгу и снова замер, книга была открыта, однако нельзя было понять, смотрит он в нее или в открытое окно, смотрит в окно или прислушивается к весенней темноте, всеобъемлющей мирной тишине за ним. Потом он поднял книгу повыше и вошел, вступил в нее, как пациент входит в кабинет дантиста для последней небольшой поправки перед оплатой счета, и снова принялся читать в напряженной и неудобной позе, медленно перелистывая страницы и не пропуская ни единого слова, читал он с холодным, скептическим, почтительным изумлением не к призракам мужчин и женщин, потому что они были вымыслом и он, естественно, не верил в них — к тому же все это происходило в другой стране и очень давно, а потому, будь даже они и реальными, то никак бы не могли воздействовать, влиять на ход и перелом его жизни, — а к способности, усердию и (он это признавал) компетентности человека, который мог запомнить все это и написать.
Он сразу же проснулся полностью, прекрасно сознавая, что ему предстоит. И даже поднял упавшую книгу, прежде чем взглянуть на часы; он не беспокоился, не волновался, словно давно уже знал, что сможет попасть в замок задолго до рассвета. Собственно, для волнения не было причин; просто он собирался с наступлением темноты поехать к командующему, заснул, не намереваясь спать, и проснулся без необходимости просыпаться, имея достаточно времени, чтобы повидаться с ним до утра.
И рассвет еще не занимался, когда часовой в будке (в машине он был один, вел ее сам) пропустил его в ворота, теперь уже на дорогу, идущую под нависшими ветвями деревьев сквозь весеннюю темноту, в которой заливались соловьи, прямо к замку. Некий удачливый разбойник выстроил этот замок и разбил вокруг парк; дальний родственник французской королевы реставрировал его в итальянском стиле своей родины, им владел его потомок — маркиз, затем Республика, затем наполеоновский маршал, затем миллионер-левантинец, и последние четыре года, исключительно из практических соображений, он принадлежал генералу, командующему ближайшей группой французских армий. Командир дивизии услышал соловьев, как только въехал в парк, и, видимо, в тот же миг осознал, что у него ничего этого не будет: ни должности командующего армией, ни замка, ни соловьиного пения, которое будут слушать обреченные командиры дивизий, прибывшие распрощаться с прошлым и с будущим. Еще не светало и когда у огромного мрачного здания, в архитектуре которого были смешаны разные стили, флорентийский преобладал над стилем Людовика, а барокко — над тем и другим, он резко остановил машину, осадил ее, как загнанную лошадь, вылез и в ночной тишине резко хлопнул дверцей, словно бросив конюху поводья, даже не взглянув, заденут они голову животного или нет, затем поднялся по широким отлогим ступеням на каменную террасу с резной балюстрадой и урнами, увитыми гирляндами каменных цветов. Не совсем исчезло и старое варварство: на террасе возле двери валялась куча конского навоза двухдневной давности, словно сам благородный разбойник вернулся или же отбыл только позавчера, — командир дивизии мимоходом глянул на нее и подумал, что от кормов, растущих на этой скудной северной почве, у лошади лишь пучит живот, они раздувают животное своей никчемной массой; у него нет ни быстроты, ни выносливости крепких, поджарых, легких лошадей, выкормленных в пустыне, состоящих из одних костей и мышц, эти лошади не страдают почти ни от чего и даже презирают тяготы. И не только лошади — и человек, он подумал: Я тоже был таким, пока не вернулся во Францию, подумал, что люди переживают самих себя, и все они — лишь собственные тени, призраки; подумал, как считалось и говорилось задолго до него, что ни одному солдату нельзя переживать свое боевое крещение, а потом, совершенно ни о чем не думая, подошел к двери и властно, громко, решительно постучал.
Показался свет свечи, послышались шаги. Дверь отворилась, за ней оказался не взъерошенный адъютант из Сен-Жермена, а рядовой солдат: человек средних лет в незашнурованных пехотных ботинках, с болтающимися обмотками, другой рукой он придерживал брюки, в них была заправлена грязная, не форменная фиолетовая рубашка без воротничка, застегнутая у горла на потускневшую медную пуговицу, величиной и формой напоминающую волчий клык. Даже солдат, казалось, был тем же самым, а рубашка определенно была той же самой: они ничем не отличались от тех, что он (командир дивизии) видел пятнадцать лет назад, в тот день, когда Биде получил наконец капитанский чин и должность инструктора в военной школе, благодаря чему они с женой (та собралась с новоиспеченным субалтерном в Африку, но доехала только до родного Орана) наконец получили возможность снова спать под одной крышей. Тогда солдат в грязном байковом фартуке поверх грязной фиолетовой рубашки мыл не то лестницу, не то веранду, жена Биде стояла над ним, будто сержант, большая связка ключей звякала у нее на поясе, когда она ворчала на него при каждом неловком движении, а потом в этом же фартуке солдат подавал обед; тот же (по крайней мере очень похожий) солдат, определенно в той же самой рубашке, подавал обед восемь лет спустя, когда Биде стал уже полковником и размеры жалованья позволяли ему содержать лошадь; поверх рубашки у солдата был на сей раз белый фартук, и та же самая связка ключей звякала теперь при каждом его неловком движении на настоящем атласе или даже черном шелке, те же самые грубые башмаки распространяли над столом запах навоза из конюшни, те же самые громадные пальцы окунались в суповые миски.