Станислав Китайский - Рассказ "Собачья школа"
— А любовь? — угрозливо спросил Пашка.
Бурхан расхохотался.
— Тут ты, брат, уложил меня. Полный нокаут! Сдаюсь. — Бурхан обращался к Пашке, по смотрел на Наталью. — Любовь — это, брат, погибель наша... Это ты об этой своей рыженькой? Видел, хорошая куколка. Как ее — Светка, что ли? Я понимаю тебя. Без любви, Паша, жизни нету. И завидую. Я сам люблю. Вот сестру твою люблю. Ты вот стесняешься своей любви, а я — нет. Для тебя любовь тайна, лунный свет, замирание и столбняк. И у меня так же. Но у меня вся эта песня портится сознанием того, что любовь, если хочешь ее сберечь на всю жизнь, охранить от всяких вулканических извержений и помпей, если хочешь, чтобы она осталась пружиной, двигающей тебя по жизни, и одновременно райским блаженством, если хочешь, чтобы она оставалась такой же чистой и верной, как в первый день творения, вот такая любовь — я это точно знаю — предполагает адскую работу, черную, бесчеловечную, как говорят романтики. И заключается эта работа в постоянном обуздывании себя и своей любимой. Не понимаешь? Да, да. Средневековье. Домострой. А ты думаешь, в средние века не любили? Думаешь, домостроевец не умирал от любви к жене своей? Все было. Трагедии? Трагедии тоже были. Но их было в миллион раз меньше, чем сегодня. Лично я трагедии не хочу. Я хочу прожить нормальную человеческую жизнь: иметь материальный достаток, иметь красивую любимую жену, детей здоровых и умных, сделать карьеру. Да, карьеру. И все это у меня будет. Но никто ничего не предоставит нам на тарелочке с голубой каемкой. Работать надо!
— Ничего у тебя не будет, — сказала Наталья.
— Будет. Пашка, хочешь, чтобы у тебя собака была? Пошли работать!
Говорил Бурхан всегда спокойно, без выражения, как говорила в школе русачка, то есть не вскрикивал, не подвывал, и ему верилось. И эту тираду он будто прочитал, роняя слово за словом. И пока говорил, успел убрать остатки пиршества, все сложить, упаковать, и па месте недавнего стола образовался полог с жесткой «подушечкой» в углу. И Наталье, сидевшей над этим пологом на низеньком складном стульчике, не оставалось ничего, как прилечь, и она прилегла, а они — Бурхан, Пашка и Кармыш — пошли отрабатывать команду «Фас!»
Пашке не хотелось, чтобы пес слушался Бурхана, но он слушался. Садился, ложился, вставал, таскал поноски. Причем все это происходило без видимых усилий Бурхана, как будто иначе и не должно быть. Пашка злился, по молчал, помогал ему, хотя не мог избавиться от желания крикнуть, что это его собака и послать этого всеумеющего типа подальше.
— Главное — никакой уступки ему, — наставлял Бурхан, — почует слабину — и все, выпрягся. Наказывать не надо. Лучше пряником. Заартачился, а ты ему колбаски. Никуда не денется. Не изматывай его. Всё в охотку, всё весело. Сейчас и «Фас!» отработаем.
Он подобрал сухую палку, на нее, как на вешалку, накинул телогрейку и привязал тонкой бечевкой (все у него есть!) к машине.
— Когда тронусь, чучело поползет, тогда и пускай своего кабысдоха. Ясно? Попробуем.
Все так и произошло. Эта скотина Кармыш за кусочек колбасы готов был разорвать фуфайку в клочья, рычал и не отдавал ее Пашке, пока из окна машины не раздавалось повелительно «Вэг!».
— Хороший пес, — сказал после очередного завода Бурхан. — Смотри, не испорти его.
Потом Бурхан соорудил из палок крест, надел на него шапку и телогрейку, привязал все ту же шпагатину, подергал — шевелится! — привязал под шапкой, там, где у человека должна быть шея, кусочек колбасы, показав ее псу, и, отойдя насколько позволяла длина бечевки, снова подергал: чучело зашевелилось, замахало пустыми рукавами.
— Кармыш! Фас!
Пес будто и земли не коснулся, в мгновенье подлетел к чучелу, и мощные клыки переломили «шею» натрое.
— Прекрасно! Он всему научен. Но тренировать надо ежедневно. Во всем нужна система, школа. Каждый день не просто гуляй с ним, а поработай где-нибудь в укромном местечке. К собакам не пускай, пусть один. Ты да он — кого еще надо?
Они вернулись к колодцу, где Наталья, накинув от комаров на плечи Бурханову куртку, изображала из себя васнецовскую Аленушку — сидела на стульчике и смотрела на вечереющую воду.
Теперь Пашке нравилось все, даже Бурхан не раздражал, — пес, пес,был что надо! — и он улыбался во весь свой буратиновский рот.
— Сияешь? Ну, сияй, сияй, — разрешила Наталья. — Вот и кончился светлый осенний день. Домой пора.
И Пашка только теперь заметил, что день действительно кончился и что был он и светлым, и осенним, и вспомнил, что читал такую дивную книжку — «Светлый осенний день», — где грустно и светло рассказывалось про собак и людей, одиноких и добрых. Вся поляна уже была в тени, но небо еще светилось солнцем, и темные верхушки старых сосен еще не касались его. С болотца тянуло холодной влагой.
Бурхан снова разжег сухое горючее под таганком и стал умываться, мощно загребая из желоба в большие ладони тяжелую воду и кидая ее в лицо и на сухой, мощный торс. Без очков лицо его выглядело глуповатым, каким-то куриным. Но Пашка простил ему и это.
Пес, его, Пашкин, пес сидел у него под рукой и ждал любой команды. Пашка чувствовал, что Кармыш только подчинялся Бурхану, а слушается, служит он ему, Пашке, и между ними уже установилась связь — та связь! — хоть она никому еще не видна, и знают о ней только они вдвоем.
Бурхан расплескал в кружки горячий чай, на вытянутой ладони, будто не кружку кипятка, а вазу мороженого поднес Наталье:
— Прошу. Чай возвращает бодрость, жизнерадостность и надежды. Верно, доктор? Прошу.
Наталья усмехнулась ему в лицо так, что у Пашки холодок пробежал по спине. Именно так улыбалась мать, когда видела перед собой что-то омерзительное, вернее хотела показать, что видит что-то омерзительное. Бурхан этой материнской улыбки не знал, да и Пашка тоже почти забыл ее. Так усмехалась еще та мама.
Заснул Пашка сразу и легко. Сначала еще слышал, как покашливает у телевизора в прихожей Наталья — матери решила дождаться, что ли? — как лает за окном визгливая шавка, а Кармыш поднимает голову и тоже будто покашливает, и провалился. ... и Светка играла на телевизоре, как на фоно. Пашка прыгал на стадионе и, оттолкнувшись, долго не мог приземлиться — летел и летел, и все мировые рекорды были смехотворными. В глубоком колодце в блюдце воды смеялась звезда. Кто-то в сером ходил под накрытьем деревенского бабушкиного дома и бормотал что-то несвязное, от чего становилось жутко и хотелось проснуться. Но Пашка не просыпался. Сны сменяли один другой. Это были, наверное, хорошие сны.
Он еще не знал, что в начале зимы Наталья переедет к Бурхану, что мать совсем отобьется от рук, и он останется один со своим псом, и хмурым зимним предвечерьем, когда Пашка укажет псу на чучело из отцовской одежды и скажет «Фас!», пес рванется совсем в другую, наветренную сторону, где будет стоять человек в демисезонном, с чужого плеча пальтишке, издающем тот же запах, что и чучело, и он, Пашка, не сможет выдавить из перехваченного спазмой горла запрещающего «Вэг!», и упадет лицом в снег, и будет долго выть от страшного случившегося и еще более страшного понимания всего.
А пока в эту звездную августовскую ночь он спал, и ему снилось бесконечное лето и еще что-то.