Анатолий Знаменский - Осина при дороге
Агриппина вынесла ей накваску, а старуха отвела протянутую руку и зачем-то заглянула через порог, в хозяйкину комнату, перекрестилась:
– Сказали, будто печь перекладать будешь?
Чего ей хотелось высмотреть за порогом, Голубев так и не понял, а хозяйка посуровела, свела черные густые брови и сказала сухо:
– Завтра.
– Эт чего ж, опять Васькя перекладать будет? – обрадованно зачастила старуха. – Ежли один придет, так горючего не готовь, ни черта не пьет, окаянный! Весь день мычит токо про подмосковные вечера, а ишо «скакал казак», а пить не схотел, правду говорю!
Она еще успела рассказать скороговоркой, обиженно:
– Васькя-то меня совсем попутал, бес, покуда у меня шерудился с печкой! С уровнем попутал! Выложил, эта, кирпичи под самую плитку, стал ее укладать так и сяк и кричит: давай, мол, уровень! Касьяныча как раз собаки утянули к сушилкам, а я-то знаю, что ль, какой ему уровень? Чтоб ты сломался, думаю… Ну, кричит, полный стакан вровень с краями налей, да и подай, мол, я его поставлю тута! Полный стакан! А у меня, поверишь, и налить-то как раз нечего было, совсем прохудилась, старая бадья! К соседке уж бегала, выручалась… Вернулась, говорю ему: ты уж погоди, милой, я и сальца разжарю, яичков разобью, чтоб ровнее было… Ну, так – не поверишь – не стал ведь, не стал, паразит, токо в трату ввел!
– Чего же он? – скупо усмехнулась Агриппина.
– Ты бы, говорит, воды налила, да и все…
– Деньгами, значит, взял?
– Какой там! По наряду ж работал, от совхоза!..
Потом, правда, пришел Касьяныч мой, так уж вдвоем-то они посидели! Хорошо посидели, по-людски, всю бутылку высосали, ироды! Потом-то, видишь, остался, а один, говорит, не хочу. Взглядный такой, чтоб его черти взяли, в трату ввел!..
Хозяйка вздохнула.
– Ты бы, Ивановна, человека вот проводила к магазину, человек-то новый, дорогу не знает, – сказала она с усмешкой, кивая на Голубева. – Шла бы, а то старик-то заждался небось…
– А-а?.. Ты чего ж это, Грушка? Вроде как выставляешь меня? – подозрительно спросила старуха, поднося к уху ладошку, сложенную корчиком. – Ась? С молодым мужиком, значит, спровадить хочешь в темную ночь?
– Господь с тобой, Ивановна! Чего уж ты… Старая ты уж, чтобы такие слова!..
– Чегой-то – старая? – вовсе окрысилась старуха. – Я ишо злая бываю, как оса! Касьяныч-то иной раз валенком отпихивается, а я его все ж таки опрокину, старый должок стребую!
– Тьфу! – всплеснула руками хозяйка, наконец освободившись от чашки.
– А то чего ж! – мстительно сказала старуха и костлявым локтем тронула Голубева. – Пошли, что ли, казак?
«Не старуха, а настоящая ведьма! – подумал он, сторонясь в дверях. – С такой поживешь десяток лет, непременно в сговорчивого Касьяныча обратишься…»
Старуха успела еще обругать хозяйку и, держа чашку перед собой на вытянутой руке, пошла. Словно слепая, она ощупывала каждую ступень палкой, спускалась медленно и осторожно. Голубев поддерживал ее под локоть.
По пути она успела еще рассказать, что Грушка эта – не баба, а «пройди-свет», что росла без отца-матери бедовой девкой, но по-соседски, мол, приходится с нею водиться, тем более что за стариком еще нужен глаз: чуть недоглядишь, он к этой окаянной Грушке-то и завернет! Вот ушел уж, видать, с работы, и у Грушки его не оказалось, теперь где ж его искать-то?
Старуха уже явно выживала из ума, колготилась в каком-то вздорном полусне, расходуя остатки уродливых, измельчавших чувств.
– Плохо, значит, со старичком живете? – скрывая насмешливость, спросил Голубев, тщетно пытаясь разглядеть дорогу в темноте.
– Чегой-то плохо? – удивилась старуха и стала вдруг на месте как вкопанная. – Чегой-то? Это теперь мода такая: жалиться на жизнь! Куда там! Одна корова на дворе, руки-то завсегда свободные, оттого у него и амуры в голове, у черта! Да и все так-то! Чисто перебесились от этой жизни! До войны-то, помню, на весь хутор – один мотоцикыл, да и на том наш участковый раскатывал, – скороговоркой частила старуха. – Ежели, бывало, и задавит курицу, так одну за целое лето! А теперь, не поверишь, чуть не каждый день куриную лапшу варю! Что ни день – то праздник!..
Она сдвинулась наконец-то с мертвой точки, пошла, часто оступаясь в темноте. Голубев все еще поддерживал ее под руку.
В окнах по всему порядку горели огни, но свет дробился и терял силу в палисадниках, виноградных навесах и садовой листве, почти не освещал дорогу. Хутор спрятался в ночную непроглядь и тишину.
– А Люба эта в зеленой фуражке, она кем вам приходится? – спросил Голубев на всякий случай.
– Любка-то? Да никем она мне, она Грушке приходится племянницей. Лесничиха она, приехала с техникума, ну и поселилась у тетки, вроде как на квартире…
С Васькей гуляет второй год, а этот Гентий-то как заявился в хутор, так и сказал: я, грит, эту колхозную любовь разобью, как пить дать! Я, грит, на Любку глаз положил! Ну и присыкается к девке, проходу не дает!
Я уж его давеча палкой, так покуда отстал…
– Храбрая вы!
– Да то чего ж… Я и с молоду тоже маху не давала! Он-то думает, что он – большой… А того не понимает, что я таких, как он, может, сама десять лет под нары загоняла! Бывалоча, на Беломорканале-то этом… Меня сам Горький на фотопарат снимал, писатель… А то Гентий! С Гентием этим я быстро, как бог с черепахой!
Брысь, говорю, рогач! Косарь под девятое ребро схлопочешь! Он, конечно, пасть раззявил и начал пятый угол искать. А Любка тем временем – домой.
«Н-да… Занятная старушка…»
– Девка-то, как я посмотрел, не особо красивая, чего уж они так за нею? – полюбопытствовал Голубев.
– Это чего ж ты говоришь-то? – вдруг снова оцепенела старуха и железный свой локоток отняла с резкостью. – Аль глаза у тебя на затылке?
– Да нет, вроде на месте…
– Да где уж там на месте! То-то, что городской – такую девку не разглядел! Ты еще погоди, как она резиновые бахилы да штаны эти скинет да в бабское оденется, тогда и скажешь! А ишо в клуб пошел бы, поглядел, как она там заворачивает!
– Она же – в лесу работает?
– Днем. А вечером-то она в клубе. Песни дишканит и стишки эти про любовь-зазнобу читаить и самонадеянность наладила. Не девка – огонь, ее за это управляющий наш в зафклубы назначил.
«Что-то такое было в письме, насчет заведующего клубом по женской линии…» – припомнил Голубев.
– Так что же она у вас, на двух должностях, что ли?
– Да я уж и не разберу, парень, это ты у них бы спросил…
Старуха что-то не двигалась с места, горбилась и настороженно поглядывала на ближнюю калитку. Там, у темной скамьи, шевельнулся огонек папиросы, и тотчас бабка заковыляла в ту сторону.
– Ты чего ж это сидишь тут, колода старая? – сварливо закричала она во тьму. – С собаками тебя искать, что ли, проклятого? И где был? Чего хорошего принес? Опять репьев полный загривок?
– Тебя вот жду, – донесся равнодушный голос Касьяныча. – Пришел – хата на замке. Думаю: покурю пока…
– Кури, кури! Я вот в другой раз поймаю на горячем-то, вот тады покуришь у меня, сивый!..
«Милые бранятся – только тешатся», – подумал Голубев и, не попрощавшись с разговорчивой старушкой, пошел на дальний огонек магазина.
7
А самовар уже вскипел и уютно пошумливал на столе, и пузатый заварной чайничек с аляповатыми васильками на фаянсовом боку был по-старинному пристроен сверху, на конфорке. Пахло угасающими углями и крепкой заваркой.
У стола над белой скатертью хозяйничала «лесная девушка», и Голубев удивился ее превращению. Теперь на ней уже не было ни мешковатого комбинезона с армейским ремнем, ни бахил, ни форменной фуражки с дубовыми листьями, она успела принарядиться в новое, хорошо сшитое и модное платье с глубоким вырезом, а толстые косы уложила высокой короной, отчего маленькое, неприметное личико со щепотью веснушек посредине вдруг приобрело новое выражение – самостоятельности и гордой значимости. Неизвестно, что тут именно бросалось в глаза: стройность или белизна открытых до плеча рук, ловкость движений или попросту душевное и физическое здоровье, но все вместе как раз и можно было определить одним словом – красота.
Девушка весь день работала в лесу, таскала на ногах тяжелые сапоги, но сейчас Голубев не замечал в ней никакой усталости, как будто она только и делала с утра, что примеряла у портнихи новые платья, возилась с роскошной укладкой на голове и, вообще, готовилась к вечернему балу или выходу на сцену.
Не ради ли приезжего человека она так нарядилась?
Уютно и хорошо было в тесной, яркой от света комнатушке, около молодой, плавной и какой-то вальяжной в движениях Любы, резавшей хлеб, расставлявшей чистые, блестящие стаканы в простые, латунные подстаканники.
Голубев сгрузил на край стола свертки и кульки – там было масло в брикете, кольцо сухой колбасы, кульки с сахаром и шоколадными конфетами. Ненужную авоську сунул на подоконник.