Морис Бланшо - Рассказ?
— Здесь пусто. Вы не против, если я сниму с вас накидку?
Это было тяжелое, затканное золотом платье, оно спадало до самой земли. Перекинув его складки через руку, она с вызовом поглядела на меня. “Вы же видите, — сказала она, — я нага”. Но эта сокрытая нагота не взывала, как некоторые, к топору.
— Судья, — сказал я, — даже на смертном одре не может сочетаться с виновным без минимальных церемоний.
— Да, — пробормотала она, — но вечер такой темный.
И впрямь, темнота была, казалось, чревата цветами, уготованными для какого-то празднества. На вершинах холмов животные, искавшие там убежища, исходили криками и стенаниями. Я во всю ширь развернул ткань, в которую она куталась, и, замкнувшись с нею внутри, на несколько мгновений стал человеком совсем другого города. После чего она призналась: “Хмель мне ничуть не помогает”. — “Так посмотрите же на себя”, - сказал я. Она приоткрыла накидку и увидела по всему своему телу похожие на следы от огня красные пятна.
— Ну а теперь, бежим. Я тоже выпил слишком много вина.
Прежде чем добраться до башни, нужно было пройти по обширной равнине, покрытой скалами и валунами: столь пустынен был ее простор, что мы колебались, выбирая себе дорогу, хотя прямо перед нами, всего в нескольких шагах высилась тяжелая постройка.
— Мой черед делать вам признания. Я осудил себя, это правда. Я не могу смириться и говорить, не зная, что говорю.
— Что за странный язык. Чего доброго, вас послушав, поверишь, что вы уже другой человек.
— Ваши насмешки ничего не изменят. Раз оказавшись на моем пути, вам придется сопровождать меня до самого конца.
— Тогда пошли.
И мы зашагали вместе.
Обогнув огромный скалистый массив, мы добрались до огражденного высокой стеной участка. “Чьим гостем собираетесь вы стать?” — спросила вдруг она с беспокойством. Я показал ей на верхушку башни и увлек за собой внутрь. Очень медленно поднимались мы по лестнице, которая, казалось, занимала всю ширь здания. На полпути ко мне пришло воспоминание. “Бедная немая, — подумал я. — Здесь кончаются мои сомнения”. Мы все еще поднимались: через какой-то просвет в стене я увидел, насколько ниже нас была уже округа. Нагота пустыни поглощала окрестные нагромождения скал, а вырытые в песке дыры вскрывали в почве выказывавшие ее глубины поразительные пути. В нескольких ступенях от верха башни у меня закружилась голова, перед глазами прошли образы покинутого нами города.
— Оставайтесь здесь, — сказал я.
Я вошел в крохотную комнатушку, превращавшую башню в дозорный пункт. Оттуда открывался вид до самой эспланады, где виднелись распростертые на носилках тела; был час, как нельзя близкий к ночи; несчастные и изможденные страдали от того, что принимали за целебное для них лекарство, они были раздавлены стыдом, который бросил их в руки спасителю. Я уселся около узкого и длинного оконного стекла; прорезая стену, оно не только пропускало взгляд наружу, но к тому же и отражало находящееся внутри. Мне стало не по себе. Да еще как! Мне казалось, что я держу в руках, что у меня на руках лежит огромное тело, чей вес, запах, теплая влажность свидетельствовали о его постыдном происхождении. Положить его на землю я не мог, точно так же не мог и оставить разлагаться у себя на коленях. Я содрогнулся, и образы, которые еще оставались у меня от комнаты, распались. Все обратилось во вспышку, разрыв, удар исподтишка. Я задыхался. Я словно был подвешен к верхушке башни, уже развалившейся, но тут же восстановленной моей ненавистью к людям. Сам же я разлетелся вдребезги и, однако, был невредим. Я закричал, я позвал эту девицу. “Мое тело горит”, - сказала она и, распахнув накидку, показала пятна ожогов, изображавшие на ее теле первые начертания какого-то невнятного языка.
Я вытаращил глаза на это белое тело и выпроводил ее вон. Глядя в зеркало, я увидел яснее, память о каком падении увековечивали то тут, то там нагромождения скал. Повсюду передо мной возведены были когда-то великолепные строения, и как раз о рухнувших постройках и напоминали своей тяжеловесной устойчивостью камни. Я сделал по комнате несколько шагов. В ней не было ничего, кроме стула и веревки от колокола на вершине башни. Робко приотворил я дверь и выглянул в темноту.
— Впустите меня, — пробормотала дожидавшаяся у дверей девица. — Здесь совсем темно.
Но, хотя в лишенную света комнату проникало снаружи лишь легкое свечение, она, войдя туда, вскрикнула и закрыла глаза.
— Да, — сказал я, — вот и вы видите это проклятое солнце, которое жжет и не светит.
И я провалился обратно в мрачную свою беду. В небе всходили далекие созвездия, и, благодаря терпению моего бездействующего, почти парализованного взгляда, я следил за ними, несмотря на всю их медлительность. Я выбил стекло, распорол руки, кровь капля за каплей стекала через эту дыру в небо. Мне казалось, что глаза мои наконец-то закрылись. Они жгли меня, я ничего не видел; они пожирали меня, а ожог этот даровал счастье быть слепым. Смерть, думал я. Но тут случилось наихудшее. В глубине моих незрячих глаз вновь раскрылось всевидящее небо, а затемняющий их круговорот дыма и слез поднялся в бесконечность, где и рассеялся светом и славой. Я залепетал.
— Что вы хотите сказать? — вскричала девица и дала мне пощечину. — С чего это вам понадобилось говорить?
Я полностью очнулся.
— Нужно вам все четко объяснить, — сказал я. — До самого последнего мгновения меня не оставит искушение добавить к тому, что уже было сказано, еще одно слово. Но с чего бы какому-то слову быть последним? Изреченное последним — уже не речь и, однако, не начало чего-то иного. Итак, я прошу запомнить, чтобы вы могли правильно воспринять то, что видите: последнее слово не может быть ни словом, ни отсутствием слова, ни чем-то от слова отличным. Если я сорвусь, заикаясь залепечу, мне придется расплачиваться за это во сне, я проснусь — и все начнется заново.
— К чему такие предосторожности?
— Вы же знаете, лозунг отменен. Я должен все взять на себя.
— Тогда прощайте, — и она протянула мне руку, потом отошла вглубь комнаты.
Я вынул из кармана фотографию ребенка, которую мне дала повстречавшаяся ранее женщина, и прикрепил ее к стене на уровне глаз. И тут же изображение взорвалось; оно обожгло мне взгляд, выломало часть стены. Но эта заново открытая в пустоту дыра ничего не открыла: она заслоняла вид, и чем сильнее ощущал я свободу горизонта, тем полнее свобода эта становилась возможностью ничего не видеть, которой и поддавалась сама пустота. Никакому глазу не возродиться из подобного обмена, столь же беспечного, как и взмах крыла бабочки. Я обратился в камень. Я был и памятником, и крушащим его молотом, я рухнул на землю. Я все еще лежал, когда меня посетил владелец башни.
— Что такое? — сказал он. — Каким играм вы предаетесь? Для приходящих ко мне установлены обычаи и обряды. И что это за женщина?
Я с трудом поднялся на ноги и тихо сказал: “Вот видите, вы ничего не знаете”. Но я был так слаб, что мне пришлось сесть, и человек обмотал вокруг моей шеи веревку от колокола.
— Сейчас я расскажу вам об этом здании, в которое вы вошли от нечего делать. Это последняя сохранившаяся башня. Она не должна обратиться в развалины, как все прочие. Если хотите, оставайтесь здесь, но оставьте надежду увидеть, как в последнее мгновение она на вас рушится.
Я почувствовал исходящий от его слов холод.
— Вы владелец башни, — пробормотал я. — Вполне естественно, что вы считаете ее несокрушимой и сами не в состоянии предвидеть ее падение. Но у меня-то ничего нет.
— Если вы сможете продержаться, пока не пропоет петух, — сказал он, возвысив голос, — вы увидите, что я — Всемогущий.
Услышав эти слова, я засмеялся, но смех стоил мне последних сил. Как мог я говорить, когда так ослаб? Какая слабость! Какое изнеможение! Я знал: я уже слишком слаб, чтобы умереть; я видел себя таким, каким и был, осаждаемым всевозможными напастями человеком, который без жизни упрямится жить. Да, и слабостью моей тоже пытался воспользоваться здешний хозяин. Чего он от меня хотел? Он насмехался над моим головокружением, он показывался и исчезал, он кричал: “Посмотри же мне в лицо” или “Кто бы мог меня отрицать?” или же вдруг — странным голосом, самым задушевным, самым умиротворяющим, какой я когда-либо слышал: “Мой сообщник”. Какой голос! “Возможно ли это?” — сказал я, выпрямляясь. И тогда, что же тогда произошло? В свою очередь и я полюбил его, этой любовью им пренебрегая. Я простерся перед ним; как перед монархом, перед ним уничижался и, приняв в качестве господина, его же и закрепостил собственным его монаршеством. И мы оказались связаны так, что ему, чтобы вновь стать самим собой, пришлось сказать мне: “Я тебя дурачу, я всего лишь животное”, но после этого признания я только удвоил свое поклонение, и в конце концов друг подле друга остались всего-навсего печальное животное и присматривающий за ним слуга, отгоняющий мух. Солнечный луч, воздвигнутый словно камень, замкнул их обоих в иллюзии вечности. Безмятежно наслаждались они покоем.