Лев Толстой - Полное собрание сочинений. Том 15. Война и мир. Черновые редакции и варианты. Часть третья
Пьер, остановившись посередине балагана, оглядывал вокруг себя.
— Милости просим в наши хоромы. У нас житье хорошее. Милости просим, соколик, — вдруг послышался Пьеру из угла балагана приятно-ласковый и спокойно-веселый голос, очевидно к нему обращавшегося человека.
Пьер оглянулся на голос и в углу балагана увидал250 среднего роста человека251 в солдатской шинели и лаптях. Человек этот сидел, подвернув ноги калачиком, за тачанием сапогов.252 В глазах, в звуке голоса этого человека было выражение спокойствия, добродушия и ласки. Пьер253 подошел к нему.
— Вот тут и садись, соколик, — проговорил254 этот человек, опрастывая подле себя место. — В тесноте, да не в обиде.
Первое впечатление Пьера255 при первом обращении этого человека еще более подтвердилось, когда он подошел к нему. Человек этот — чрезвычайно спокойный, добрый и твердый. Голова у него была совершенно круглая, как большой мяч. Глаза, очень приятные, были большие, карие и круглые. Рот раскрывался почти кругом, когда он говорил,256 усы и борода, обраставшие вокруг рта, составляли круг, морщины на лице все были круглые, грудь была высокая, округленная, спина округлялась в плечах, и кисти рук были круглые, и руки он держал в округленном положении, как будто собирался обнять что-то.
— Откуда бог принес? — сказал он, когда Пьер подошел к нему, и, привстав, протянул ему свою257 небольшую круглую руку. Это было не то пожатие руки,258 которое принято в высших классах, но то народное пожатие руки, которое означает особенную ласку, вызываемую только исключительным случаем встречи или прощанья. Пьер понял это.259 Круглый человек, взглянув поближе на Пьера, видимо огорчился выражением страдания и ужаса, еще бывших на лице Пьера, и хотел помочь ему, утешить или хоть развеселить его. Не дожидаясь ответа на свой вопрос, он тотчас же стал рассказывать про себя, как он остался раненым в Москве и как французы взяли его.
— Звать меня Платоном, соколик,260 Соколиком прозваны.
Несколько человек пленных, в том числе один офицер, теперь, когда Пьер уселся подле Платона, подошли к ним и261 стали спрашивать Пьера, кто он, откуда он и что с ним было. Пьер отвечал на все вопросы и рассказывал им о казни, о том, как его262 судили. Платон молча слушал, шевеля скулами.
— Э! Э! соколик, соколик, — сказал он, вставая. — Судили? За что тебя судили? Да и кто судил-то? Где суд, там и неправда. Так-то старички говаривали, соколик. — И со вздохом сказав эти слова, он пошел в другую сторону балагана и принес Пьеру печеного картофелю и черного хлеба.
— Покушай, соколик, — сказал он. — С голоду Алашки и Малашки всласть.
Пьер, поблагодарив его, взял картофель и, чувствуя голод, начал есть, кусая его. Платон осторожно взял у него из рук картофель, достал из-за спины тупик и, положив на свою черную ладонь картошку, правильно разрезал, посолил и поднес Пьеру. Несмотря на сильный особенный запах сапожного товара и еще чего-то особенного, который распространял вокруг себя Платон и который остался на картофеле и хлебе, Пьер с удовольствием поел то и другое.
— Вот так-то, соколик, — прибавил он.
Вступив неожиданно в самые простые и почти дружеские отношения с своими товарищами, Пьер поместился рядом с Каратаевым.
Когда Пьер поел263 и другие пленные отошли от них, Платон стал спрашивать Пьера о том, что ему в рассказе Пьера, очевидно, было непонятно, именно то, зачем он стал драться с мародером. То, что Пьер бегал за ребенком, это Платон понимал и не то что одобрил, но видел в этом настоящее дело, но зачем он подрался с мародером, этого он не мог, видимо, уяснить себе.
— Да что ж ты, соколик, в ее вклепался? Что ж она тебе родничная?
— Нет, я рассердился, — отвечал Пьер. — Мне гадко видеть было, что он обижает ее.
— Эх, соколик, своему гневу господин, всему господин, так-то. А пожил бы ты себе на воле, ел, пил бы всласть, а то какую нужду увидал. Ноготок увяз, всей птичке пропасть. Да ты, милый человек, не тужи. От сумы да от тюрьмы никогда не отказывайся.
Он помолчал. — Думаешь пропал, а глядишь, лучше прежнего поднимешься. Несчастье на костылях, а счастье на крылах, старички говаривали. Не успеешь глянуть — прилетит. Так-то, друг мой любезный, — начал он, видимо, длинный рассказ, — жил я еще дома. Вотчина у нас богатая, земли много, хорошо живут мужики, а наш дом, слава богу, сам-сём батюшка косить выходил. Жили, как у Христа за пазухой. Случись.... — и Платон Каратаев рассказал длинную историю о том, как он поехал в чужую рощу за лесом и попался сторожу. Как его секли, судили и отдали в солдаты.
— Что ж, соколик, — говорил он, сияя круглой улыбкой, — думаешь горе, ан радость. Брату бы идти, кабы не мой грех. А у брата меньшого сам-сём ребят, а у меня, гляди, одна солдатка осталась. Была девочка, да еще до солдатства бог прибрал... Пришел я на побывку, гляжу — лучше прежнего живут. Животов полон двор, бабы дома, два брата на заработках. Один Михайло меньшой дома. Батюшка и говорит: Платон, поди сюда, становись в красный угол. Я стал. Михайла, — говорит меньшому, — поди сюда и Матрешка, кланяйтесь ему в ножки, внучата кланяйтесь. Вот так почитайте его. Он вам заступа.
Так-то, милый человек, роковую овцу волк ловит, старички говаривали, соколик.264
Было уже темно в балагане, когда Платон кончил свой рассказ. Особенный запах Платона слышался сильнее. В балагане было тихо; но наружи265 слышались буйные крики драки и жалобный плач.
— Так я сужу, у бога всего много, — продолжал почти шопотом Платон. — Ты что, женат, соколик? — спросил он. — Дети есть, дом есть? — расспрашивал он, видимо наслаждаясь вперед благообразным житьем, в котором он представлял себе житье Пьера. — Стало, дом полный и хозяйка молодая осталась, — сказал он, — а всё не тужи, покорись беде, и беда покорится, — старички говаривали. — И он встал, начал креститься, приговаривая шопотом: «Господи Иисус Христос, Никола угодник, Фрола и Лавра, господи помилуй и спаси нас», несколько торжественно заключил он, и заметив, что Пьер не умел, как пристроиться на ночь, он ему, акуратно сложив ее, подложил рогожку под голова и расстелил ему одну сторону кафтана, другою дал покрыться.
— Вот так-то, — проговорил Платон, когда Пьер улегся. Пьер долго не спал, а с открытыми глазами лежал в темноте на своем ложе, счастливо улыбаясь и прислушиваясь к мерному храпению тотчас же заснувшего Платона, лежавшего подле него, и принюхиваясь к его странному запаху.>
Со всеми товарищами по плену Пьер находился в дружеских и простых отношениях. Его любили, ценили за его знание французского языка, которое часто б[ывало] нужно, обращались с ним просто, но не почтительно, называя его Петр Кирилыч, и все как будто не знали или забыли о том, что он был богатый дворянин, как он рассказал им. <(На их расспросы в первый день он сказал им, что он был офицер, дворянин и имел дом, но не сказал про свое богатство и графское звание)>.
В том бедственном положении, в котором они все находились, все, и сам Пьер забывал, чем он был прежде.
266 Пьер в своих разговорах с караульными офицерами и солдатами чувствовал, что теперь уже никто не мог поверить ему, что он, оборванный пленный, был богатый, ни в чем не виноватый человек. Когда ему и случалось рассказывать про свое положение французам, он видел, что ему уже не могли верить, как поверил ему Рамбаль. И что верить в то, что он, богатый, невинный человек, находился в таком положении, было им неприятно и трудно.
Пьер сам как будто не верил тому, что он был прежде. Ему казалось, что всё, что было до дня казни, было очень, очень давно, десятки лет тому назад.267
Пьер не перешел на другой день ночевать на сторону офицеров, но остался рядом с Платоном, который произвел на него в первую ночь такое сильное и успокоительное впечатление. День он проводил с офицерами, но вечер[ом] он [с] наслаждением возвращался в пропитанный его запахом угол Платона Каратаева.268
Словоохотливые караульные, прежде охотно рассказывавшие Пьеру об общем ходе дел, о завоевании Петербурга, о зимовке в Москве, о богатствах, которые найдены, теперь269 или молчали, или сердились, когда Пьер спрашивал их о том, что слышно. Между пленными распространилось убеждение о том, что французам плохо приходится и что на днях они уходят из Москвы. То, что французы отнимали сапоги, шили себе рубашки, то, что везде на поле выдвигали повозки и укладывали их, то, что чаще двигались войска — всё подтверждало эти предположения.