Джон Фаулз - Мантисса
— Вот постойте-ка, мистер Грин. Послушайте. — Она склонила хорошенькую головку, увенчанную белой шапочкой, и принялась читать верхнюю страницу, осторожно ведя пальцем по словам, словно касалась носика новорожденного или его крохотных сморщенных губ: — «ОНО сознавало, что погружено в пронизанную светом бесконечную дымку, как бы парит в ней, словно божество, альфа и о-ме-га…» — Она живо сверкнула улыбкой в его сторону. — Вы это так произносите, мистер Грин? Это греческое слово, да? — Не ожидая ответа, она продолжала читать: — «…сущего, над океаном легких облаков, и смотрит…»
ТР-РАХ!
II
Мнемозина — дочь Урана и Геи[13], мать девяти муз, рожденных от Зевса, который принял образ пастуха, чтобы насладиться ее обществом; имя ее по-гречески означает «память». Мнемозине приписывается искусство рассуждения и наречения соответствующими именами всех вещей, с тем чтобы мы могли их описывать и беседовать о них, их не видя.
Lempriere. Under «Mnemosine»[14]Эрато — покровительствовала лирике, нежной и любовной поэзии; изображалась в венце из роз и цветов мирта, с лирой в руке, с видом задумчивым, но иногда и весело оживленным; к ней обычно взывали влюбленные, особенно в апреле.
Lempriere. Under «Erato»[15]Дверь палаты распахивается от яростного пинка ногой. В проеме возникает невообразимо злобное привидение, прямиком из ночного кошмара… Или, точнее, прямо с рок-фестиваля панков… черные сапоги, черные джинсы, черная кожаная куртка. Пол привидения не сразу становится очевиден: более всего оно наводит на мысль о гермафродитизме. Единственное, что можно сказать совершенно определенно, — это что оно в ужасающем гневе. Под черной курткой, увешанной невероятного размера английскими булавками (еще одна такая булавка свисает с мочки левого уха) и значками с изображением свастики, виднеется белая футболка с намалеванным на груди пистолетом. Торчащие иглами во все стороны волосы на голове тоже белые, абсолютно белые, как у альбиноса, невозможно понять отчего — от краски, от перекиси или от ужаса при виде лица, над которым растут.
Глаза пугающе обведены внушительными кругами черной туши, заставляя думать не столько о косметике, сколько о недавно проигранной кулачной схватке; это вполне сочетается с тем, как выглядит рот: губы, по всей видимости, начищены той же ваксой, что и сапоги на ногах, только что пинком распахнувших дверь. Левая рука с тесно сжатыми в кулак пальцами покоится на бедре, в то время как правая стиснула шею почти бестелесной электрогитары. За гитарой тянется недлинный хвост — обрывок разлохмаченного на конце шнура, выдранного из звукоусилителя с такой яростью, что шнур оборвался посередине.
Но запредельный ужас оставлен напоследок. Как ни трудно поверить, и в позе, и в строении лица кошмарного привидения, несмотря на отвратительную маскировку, видится что-то явно знакомое. Постепенно становится ясно, что это вовсе не гермафродит, не оно, а она, и не просто она, а абсолютный двойник доктора Дельфи, лежащей на кровати. Это можно определить по обведенным черными кругами глазам. А еще — по реакции того, на кого направлен злобный и обвиняющий взгляд этого жуткого клона. По некоторым признакам предполагаемый Член Парламента, хоть и явно потрясенный, не так уж удивлен. Высвободившись — с быстротой и энергией, до тех пор вовсе не характерных для его поведения, — он садится, опираясь на одну руку, бросает мимолетный взгляд на все еще лежащую ничком партнершу и снова всматривается в невероятную фигуру, торчащую в дверях; потом решается заговорить с ней:
— Вы… — Он сглатывает комок в горле. — Я… — Он снова сглатывает.
Единственная реакция дьявольского двойника заключается в том, чтобы прошагать на середину комнаты и резко там остановиться, широко расставив ноги. Гриф гитары теперь угрожающе выставлен вперед, словно дуло пулемета, и нацелен на бедную беззащитную докторицу. Рука с грязными ногтями поднимается и резко ударяет по струнам — так мог бы какой-нибудь головорез в Глазго полоснуть бритвой по лицу. В палате раздается неописуемо громкий звон истерзанного арпеджо. Миг — и на кровати уже нет доктора Дельфи, лишь чуть заметная вмятина на подушке, где покоилась ее голова.
Сестра Кори, в испуге вскочившая на ноги, открывает рот, пытаясь закричать, но безжалостная гитара уже рывком направлена в ее сторону, и грязные пальцы успевают злобно полоснуть по стальным струнам. И вот сестра — изящные смуглые руки, бело-голубая униформа, испуганные глаза — мгновенно, как не бывало, растворяется в воздухе, оставив за собой лишь трепетание рассыпающихся машинописных листков. Бам-трам-блям — гремит кошмарная гитара… в ничто бесследно уходит каждый листок.
Завершив безжалостную и молниеносную бойню в честь дня святого Валентина, Немезида[16] устремляет взор пылающих гневом глаз на пациента: словно менада[17], она все еще пребывает во власти испепеляющей ярости. Она говорит, и речь ее звучит словно взрыв:
— Ах ты, ублюдок!
Майлз Грин выбирается из постели, торопливо стягивая за собой резиновую подстилку и используя ее как импровизированный передник.
— Минуточку! Вы, кажется, перепутали палату. Забыли, куда шли. И что хотели сказать.
— Женофоб гребаный! Шовинист!
— Спокойно, спокойно!
— Вот я покажу тебе «спокойно»! Дерьмец занюханный!
— Но не можете же вы…
— Чего это я не могу?
— Как вы выражаетесь?!
Ее черные как смоль губы искривляются в яростной издевательской ухмылке.
— Я, блин, могу выражопываться как захочу. И буду, будь спок.
Он отступает, плотно прижимая к животу резиновую подстилку.
— И этот наряд. Вы же на себя не похожи.
Она угрожающе наступает — один шаг, другой…
— Но нам ведь удалось как-то распознать, кто я. — Губы снова презрительно искривляются. — Несмотря на наряд. Не так, что ли?
Он отступил бы еще дальше, но обнаруживает, что стоит у обитой мягкой тканью стены.
— Просто мне пришла в голову эта мысль.
— Ни хрена тебе не пришло. Нечего лапшу на уши вешать.
— Маленький тест. Первые наметки.
— Катись в зад.
— Я думал, больше никогда вас не увижу.
— Ну вот, блин, ты меня опять, блин, видишь. Усек, нет?
Он пытается ускользнуть вбок, вдоль стены, но обнаруживает, что загнан в угол и стоит, прижавшись спиной к девичьим грудкам обивки, лицом к грозному гитарному грифу. Его награждают кислотно-щелочным взглядом, потом возмущенно трясут пальцем перед самым его носом.
— Ты хоть понимаешь, чего натворил, блин? Испортил мне самое клевое из выступлений за много лет. Мне стоило только один гребаный аккорд взять, и шестнадцать тыщ ребят тащились, как бешеные.
— Легко могу поверить.
— Думаешь, у меня получше дела не найдется, чем тут, как дерьмо в проруби, болтаться да порнуху разводить? У тебя что, совсем мозга за мозгу зацепилась?
— У меня создается впечатление, что уровни дискурса у нас с вами не вполне совпадают.
Она оглядывает его с ног до головы: во взгляде — тотальное презрение; потом лицо ее складывается в насмешливую гримасу.
— А как же! Совсем из памяти вон. Плюс обычные детали. — Углы ее губ саркастически ползут вниз. — Более глубокие уровни смыслов. Ха! — Она смотрит так, будто вот-вот плюнет ему в лицо. — Жалкий притворщик. Ты же, блин, теперь даже не представляешь, где они и что.
— Если вы не против, я бы осмелился заметить, что вы несколько переигрываете с «блином» и прочими вещами в избранной вами стихомитии[18].
— Да пошел ты знаешь куда, с твоими стебаными замечаниями! — Она снова бросает на него испепеляющий взгляд. — Чесслово, блин, от тебя уже рвать тянет. Доктор А. Дельфи[19] — ни хрена себе! Это что, по-твоему, каламбур? Дерьмо собачье! А сестра Кори?[20] Господи помилуй! Вонючее снобистское хлебово. Ты что, решил, весь долбаный мир до сих пор по-грецки разговаривает?
Он бросает на нее взгляд искоса, в котором сомнение и вопрос.
— Не в политику ли вы вдруг ударились?
Она трясет головой, снова впадая в ярость:
— Которые произведенья честные, то есть немещанские, всегда политические. Если их пишут не буржуйские зомби вроде тебя.
— Но вы же раньше…
— Не смей мне в нос тыкать тем, что я раньше. Не моя, блин, вина, если я оказалась жертвой исторического заговора фашиствующих мужиков.
— Но в последний раз, когда мы…
— Хватит заливать!
Он опускает глаза. Потом делает новую попытку:
— Очень многим и в голову бы никогда не пришло.
— Да пошли они все! — Она сердито тычет большим пальцем себе в грудь, туда, где на футболке намалеван пистолет. — Учти — сестричку охмурить не так-то легко. Не надейся и не жди. Кто ты есть-то? Типичный капиталистический сексуальный паразит. Только горя с тобой и нахлебалась, идиотка такая, с тех пор как решила время на тебя потратить. — Он и рта не успевает раскрыть — она продолжает: — Трюки всякие. Игрушечки. Только и пытается эксплатнуть, и в хвост и в гриву. Но так и знай — это в последний раз тебе со мной удается, ты, подонок! — Она лягает пяткой кровать. — Что ты из моего лица-то сделал? Из моего тела? Вырезалку картонную?