Эрве Базен - Супружеская жизнь
— Я уже как-то вам говорила, что свадебные подарки делаю спустя год — это мое правило. Хочу быть уверенной, что семейная жизнь достаточно прочна, — говорит благодетельница, видя, что я словно оцепенел; она чрезвычайно довольна своими благодеяниями и моей радостью, равно как и тем, что я не в состоянии объяснить природу этой радости.
Тетушка кладет мне на плечо руку, другой рукой обхватывает свою крестницу и, кивнув подбородком в сторону моей тещи, добавляет:
— Впрочем, всем этим занималась Мари.
— Да, я достала эти вещи прямо на фабрике, — пояснила мне мадам Гимарш, — по оптовой цене. И там же забрали у меня старую мебель.
Мысль о том, что таким образом я частично расплатился за подарки, как ни мала была моя доля, еще больше увеличила мою признательность. Начались объятия, бабу-ягу лобызали. Я случайно посмотрел на стол.
— А это, — сказала Габриэль, среди всеобщего волнения, — это мы сами сделали.
«Мы» — стало быть, сестры. Габриэль, Арлетт и Симона, может, и Рен в своем далеком Париже, может, тут орудовала и самая старшая из маленьких кузиночек, с робостью держа в руках спицы. Все вместе они квадрат за квадратом из тысячи остатков от старых свитеров, из клочков шерсти и стольких потерянных часов собрали эту потрясающую patchwork,[7] модное изделие, прославляемое хором всех любительниц вязания. Снова начались объятия. Чувства переполняли меня. Но вот день начал угасать, и разговор тоже, ведь даже при самой необузданной болтовне есть вещи, о которых члены семьи предпочитают друг другу не говорить. Затем посыпались прощальные слова, произносимые в четырех тональностях четырьмя поколениями — двоюродной бабкой, племянницей, внучатыми племянницами, их детьми. Все поздравляли и получали поздравления и уходили, гордые тем, что им удалось произвести полный переворот в убранстве моей квартиры и принести мне столько счастья своей энергией.
— А странный ты человек, — проронила Мариэтт, закрыв входную дверь. — Тебе просто королевский подарок преподнесли, а ты едва изволил поблагодарить. — И сразу без всякого перехода: — А что ты предпочел бы для новых портьер? Бархат, репс или искусственное волокно?
Она выбрала искусственное волокно.
А я ведь не говорил: «Теперь, моя дорогая, это твои владения» — любимая формула социологов, которая быстро превращает вас в принца-консорта. Достаточно сказать это хотя бы разок или некстати промолчать. Как и моя мать, я охотней помалкиваю и жду, что будет дальше. Этот метод приносит успех, если молчание подобно крепкой стене, о которую разбиваются все доводы. Но стена моего молчания подобна песку, который уносят волны прилива. Молчание моей матери означает отказ; мое молчание принимают за знак согласия.
Не буду перечислять все, на что я соглашался, список был бы чересчур длинным. Мариэтт видит в этом любовь (что, конечно, не исключается). Она в бурном восторге от новой четырехконфорочной газовой плиты и не сразу обнаруживает мою холодность — меня пугают предстоящие платежи. Когда Мариэтт впервые занялась чисткой всех шкафов, то повыбрасывала оттуда кучу ненужных вещей, скопившихся при моей матери, и это имело свой смысл: ей требовалось освободить пространство, чтоб иметь возможность затолкать туда другие вещи (чужие тряпки — не больше, чем тряпки, а наши собственные лоскутки — это еще и воспоминания). Грустно то, что мало кому нравится, когда выметают, как мусор, всю его юность. В таких случаях я впадаю в рассеянность, подчеркиваю свою отрешенность от суеты земной. Удаляюсь в свой кабинет и там работаю, забываю о времени. Мариэтт входит ко мне. Вздыхает.
— Ну что я тебе такого сделала? Иной раз она и сама догадывается.
— Тебе жалко этого старья? Но почему ты ничего не сказал мне?
Все это кончается переживаниями: она считала, что правильно поступила, мне же следовало не спорить — пусть считает, что поступила правильно. В углу моего кабинета находился диван — спасительное прибежище. Прежде там спала моя целомудренная тетушка, когда приезжала в гости по случаю «распродажи остатков» или рекламной выставки бельевых тканей в магазине «Дам де Франс». И на этом же диване обычно завершалось наше примирение — перебранка переходила в нежное бормотание. Я бросал на диван прямо в одежде свою изящную хозяйку! Я заставлял ее покориться своему повелителю. Женщина на ногах и лежащая женщина-это две разные женщины. Когда ты вся трепещешь, мое сокровище, я уверен в одном: твои радости в моей власти.
Не собираясь ничего преувеличивать, я хочу заглянуть в пассив. В молодой семье столкновения, конечно, неизбежны. Супруги еще не притерлись друг к другу, это происходит медленно, но для сглаживания шероховатостей пока пользуются мелким наждаком. Если случается беда, то виной тому прежде всего неведение. Можно научить канцелярскому делу, администрированию, коммерции… Научить совместной жизни нельзя: супружество — своя собственная школа совместного обучения.
Этот год мы будем рассматривать как стажировку. Кроме самой женитьбы — главного события, перед которым отступает в тень все остальное, как будто ничего существенного не произошло. Детей у нас еще не было. Я продолжал создавать себе клиентуру. На три недели мы ездили в Киберон вместе со всем семейством Гимаршей, которые считали необходимым проводить летние каникулы на морском песке, потом мы жили неделю у моей матери в «Ла-Руссель». И я опять приступал к работе. У нас, у мужчин, всегда есть такая возможность балансировать, как акробаты, пользуясь этой точкой опоры, которая расположена за пределами семьи.
Короче говоря, если год этой жизни еще не назовешь триумфальным, то и неудачным его нельзя считать. Как мне казалось, наши семьи были нами, пожалуй, довольны. Может, с какими-то отдельными оговорками. Конечно, не всегда удается пресловутое сложение наоборот (когда из двух единиц получается одна). Достаточно и того, что существуют признаки нашей неделимости, пусть это и более обыденно. Я пока еще редко ощущал, что, сказав «да» одной-единственной женщине, я лишил себя сотни других; я скорее уже чувствовал себя голубком в гнезде, защищенным от всех ветров и бурь. Мне думается, большая редкость, когда мужчина и женщина настроены на волны одной длины. Каждый ищет своего двойника. Но находит лишь иное существо. Наша потребность в другом существе сильна именно потому, что мы ищем в нем прежде всего себя. Будь терпимой ко мне, жена моя, ведь и я терпим к тебе. Я начинаю познавать, какова ты. Это связано с волнениями, раздражением, стойкими иллюзиями, упорством эгоизма; может, я несколько искажаю твою сущность — пусть мое суждение будет также судом надо мной. Фотограф живет только тем, что видит перед собой, и, однако, снимок за снимком он мельчит, деформирует и разрушает единство натуры. Но надо уметь подвести итог.
Надо сказать прежде всего о ее достоинствах.
Первое — это то, что она существует.
Хотя она принадлежит к разновидности самой обычной, той, что зовется «средним классом», к столь же обычной белой расе, хоть она, как и многие, брахицефал, всеядна, кровожадна, вышла из арийской ветви прямостоящих приматов, тем не менее она образчик homo sapiens в весьма приличном состоянии.
Кроме того, ее достоинства зачастую порождены ее недостатками, что их отнюдь не умаляет.
И наконец, шутки в сторону, у нее есть много других достоинств.
Она откровенна: ее рот — просто алый телефон; Мариэтт не может скрыть того, что у нее на сердце. Она говорит все. Она отступает лишь перед словами, из которых многие есть табу (особенно пошлости), ибо для нее они не просто описывают что-то, они обязывают. Отнюдь не заклинание бесов, как для меня. Искренность Мариэтт никогда не подкрепляется грубостью. Если уж нужно послать меня к черту, она скажет это глазами.
Она терпима, но это разумное милосердие не обязательно начинается с нее самой. Это в порядке вещей: чем меньше мы судим ближних, чем больше отпускаем грехов, тем легче и нам самим признаваться в них. Но, узнав что-то любопытное, она из приемника легко превращается в передатчик злословия. Мариэтт может, нисколько не морализируя, сообщить:
— Только что встретила на улице малышку Марлан. У этой девчонки живот на нос лезет.
Единственный комментарий:
— Будь ты понастойчивей, я бы тоже такой ходила. В ее смешке чувствуется зависть.
В ней есть бойкость. Она вполне способна подпустить шпильку (но не больше). Если я недоволен и придираюсь бог весть к чему, то слышу:
— С тобой поговоришь, словно уксуса хлебнешь.
О знаменитой тетушке Мозе, которая так похожа на летучую мышь, когда взмахивает длинными тощими руками, потряхивая концами своей шали, как крыльями, об этой тетушке, которая страдает недержанием и то и дело летает в одно местечко, Мариэтт говорит: