Стефан Цвейг - Мария Антуанетта
Она мужественна, излишне мужественна. И слишком доверчива. Ей ясно: триста–четыреста дукатов предназначены для подкупа жандарма, дежурящего в её камере, в этом – её задача, всем остальным займутся её друзья. Внезапно воодушевлённая оптимизмом, она тотчас же принимается за дело. Она разрывает на мельчайшие куски опасную записку и подготавливает ответ. В камере у неё нет ни карандаша, ни пера, ни чернил, есть лишь клочок бумаги. Она использует его – нужда находчива, – накалывая иглой буквы ответа; письмо его, правда, сейчас уже невозможно прочесть – доходит как реликвия до наших дней. Обещая большое вознаграждение, она просит жандарма Жильбера передать эту записку незнакомцу, когда тот появится у неё в камере вновь. Наколотая иглой записка Марии Антуанетты, предназначенная Ружвилю, гласит: "С меня не спускают глаз, я ни с кем не разговариваю. Полностью полагаюсь на Вас, готова следовать за Вами".
И вот здесь на всё это дело ложится тень. Похоже, жандарм Жильбер внутренне колеблется. Триста–четыреста луидоров очень соблазнительно блестят для этого бедняка, но ведь лезвие гильотины тоже блестит и мерцает, а это мерцание зловеще. Ему жаль несчастную женщину, но он боится также потерять своё место. Что делать? Выполнить поручение – значит предать революцию, донести – обмануть доверие бедной, несчастной женщины. И вот бравый жандарм выбирает сначала компромиссное решение, открывается во всём жене надзирателя, всесильной мадам Ришар. И она, мадам Ришар, как и жандарм, смущена, не знает, что предпринять. Она не решается молчать и не решается говорить, а ещё меньше не хочет быть втянутой в такой безрассудный заговор: не исключено, что и она что–нибудь знала о тех баснословных деньгах, которые предназначались участникам заговора.
В конце концов мадам Ришар поступает так же, как и жандарм: не доносит, но и не молчит. Подобно жандарму, она снимает с себя ответственность и доверительно сообщает историю с секретной запиской своему начальнику, Мишони, который, услышав её, бледнеет. Тут ещё одно тёмное место. Заметил ли Мишони раньше, что он привёл к королеве её сторонника, или же узнал об этом только сейчас, после разговора с мадам Ришар? Был ли он посвящён в заговор, или Ружвиль одурачил его? Во всяком случае ему крайне неприятно иметь двух сообщников. Притворясь очень рассерженным, он отбирает у славной женщины записку, кладёт её в карман и приказывает молчать, полагая, что этим самым необдуманный поступок королевы будет замят без последствий и что с неприятной аферой счастливым образом покончено. Конечно, он никому об этом не сообщает; так же как в первом заговоре Баца, он потихоньку устраняется от дела, едва появляется опасность.
Теперь как будто бы всё в порядке. Но к несчастью, жандарм никак не может успокоиться. Возможно, пригоршня золотых и заставила бы его замолчать, но у Марии Антуанетты нет денег, и постепенно он начинает чего–то страшиться. Мужественно помолчав пять дней (это–то и есть самое подозрительное и психологически не обоснованное во всём деле), ни словом не обмолвившись ни товарищам, ни начальству, 3 сентября он всё же подаёт старшему по команде рапорт; уже через два часа возбуждённые комиссары муниципалитета врываются в Консьержери и начинают допрос всех участников.
Сначала королева всё отрицает. Она никого не узнала, а когда её спрашивают, не писала ли она что–нибудь несколько дней назад, дерзко отвечает, что ей нечем писать. И Мишони тоже сначала прикидывается дурачком, рассчитывая на молчание, вероятно, тоже уже подкупленной мадам Ришар. Но та настаивает: записка была дана, пусть выкладывает её (Мишони предусмотрительно сделал к этому времени записку нечитаемой, дополнительно проколов её в нескольких местах). При втором допросе, на следующий день, королева перестает сопротивляться. Она признаёт, что встречала этого человека ещё в Тюильри, что получила от него в букетике гвоздики записку, ответила на неё, она не отрицает более своего участия в заговоре, своей вины. Но, мужественно защищая человека, готового ради неё пожертвовать своей жизнью, она не называет имени Ружвиля, утверждая, что никак не может вспомнить, как зовут этого гвардейского офицера; она великодушно прикрывает Мишони и спасает ему этим жизнь. Но двадцать четыре часа спустя и муниципалитет, и Комитет общественной безопасности уже знают имя Ружвиля, и полицейские рыщут, впрочем безуспешно, по всему Парижу в поисках человека, пожелавшего спасти королеву, в действительности же своим поступком лишь ускорившего её гибель.
***
Ибо этот так неудачно начатый заговор зловеще приближает роковую развязку. Сразу же покончено с мягким, снисходительным обращением с заключённой. У неё отбирают все личные вещи, последние кольца, даже маленькие золотые часы, привезённые из Австрии (последняя память о матери), даже маленький медальон с любовно хранимыми локонами детей. Само собой разумеется, изымаются иголки, с помощью которых она так изобретательно написала записку Ружвилю, запрещается зажигать свет по вечерам. Снисходительного Мишони увольняют с работы, мадам Ришар – также, вместо неё теперь будет другая надзирательница, мадам Бол. Одновременно магистрат декретом от 11 сентября предписывает эту неисправимую женщину, эту заключённую, не раз пытавшуюся бежать, перевести в более надёжно охраняемую камеру; а так как в Консьержери не найти такой, которая показалась бы перепуганному магистрату достаточно надёжной, освобождается помещение аптеки и оборудуется двойными железными дверями. Окно, выходящее на глухой двор, замуровывается до половины высоты решётки; двое часовых под окном, круглосуточно поочередно дежурящие в смежном помещении жандармы жизнью отвечают за заключённую. Теперь никто незваным не явится в камеру, придёт лишь призванный по долгу службы – палач.
И вот стоит Мария Антуанетта на последней, на нижней ступени своего одиночества. Новые тюремщики, как бы они ни были расположены к ней, не решаются более разговаривать с этой опасной женщиной, жандармы – также. Маленьких часиков, своим слабым тиканьем отмеряющих бесконечное время, нет, рукоделием заниматься она не может, ничего не оставлено ей, одна лишь собачка. Лишь теперь, спустя двадцать пять лет, в полном одиночестве, вспоминает Мария Антуанетта об утешении, так часто рекомендованном матерью; впервые в своей жизни она требует книг и читает их одну за другой своими слабыми, воспаленными глазами; книг на неё не напастись. Не романов просит она, не пьес, ничего весёлого или сентиментального, ничего о любви, очень уж всё это напоминает о прошлой жизни, лишь книги о необыкновенных приключениях, описания экспедиции капитана Кука, повествования о кораблекрушениях, об отважных путешественниках, книги, которые захватывают, отвлекают, возбуждают, заставляют сильнее биться сердце, книги, читая которые забываешь время, мир, в котором живёшь.
Вымышленные, воображаемые персонажи – единственные товарищи её одиночества. Никто не посещает её, днями не слышит она ничего, кроме колоколов Сент–Шапель, расположенной поблизости от Консьержери, да визга ключа в замке, затем опять тишина в низкой камере, узкой, сырой и темной, словно гроб. Недостаток движения, воздуха утомляют её, обильные кровотечения ослабляют. И когда королеву, наконец, вызывают на суд, из долгой ночи на дневной свет, уже забытый ею, выходит старая седая женщина.
ГНУСНАЯ КЛЕВЕТА
Вот и достигнута последняя ступень, близок конец пути. Создана такая напряжённость противоположностей, которую в состоянии измыслить только судьба. Та, которая родилась в императорском замке, которая владела королевскими дворцами с сотнями комнат, живёт в тесной, зарешечённой, полуподвальной, сырой и тёмной камере. Та, которая любила роскошь, привыкла видеть вокруг себя бесчисленное множество предметов искусства, обладала драгоценностями, не имеет даже шкафа, зеркала, кресла, только совершенно необходимое есть в этой камере – стол, скамья, железная кровать. Та, которая держала возле себя целую свиту бесполезных, ненужных прислуживающих лиц, придворных дам, камеристок для дневной службы, камеристок для ночных дежурств, чтеца, врача, хирурга, секретаря, лакеев, парикмахера, поваров и пажей, теперь сама расчёсывает свои поседевшие волосы. Если раньше для неё ежегодно шилось триста новых платьев, то сейчас, полуослепшая, она сама штопает подол расползающегося тюремного халата. Сильная и здоровая несколько лет назад, сейчас она – усталая и измождённая. Бывшая некогда красивой и желанной, она увяла, превратилась в старуху. С такой радостью проводившая раньше время с полудня до глубокой ночи в шумном обществе, теперь, одна всю бессонную ночь, ждёт она, когда забрезжит рассвет за зарешечённым окном.
Чем ближе к осени, тем больше мрачная камера становится похожей на склеп, ведь сумерки наступают в ней всё раньше и раньше, а в соответствии с установленным суровым режимом Марии Антуанетте запрещено зажигать свет. Только из коридора через верхнее оконце в полную темноту камеры милосердно падает слабый свет масляной лампы. Чувствуется наступление осени, холодом несёт от каменного, ничем не покрытого пола, сквозь стены сырость проникает в камеру от Сены, протекающей вблизи Консьержери; стол, скамья влажны, пахнет гнилью и плесенью; всё сильнее и сильнее чувствуется тлетворный запах смерти. Бельё расползается, платья ветшают, грызущей ревматической болью вглубь, до мозга костей, проникает влажный холод. Всё измождённее становится эта замерзающая женщина, та, которая – ей кажется, тысячу лет назад – была некогда королевой этой страны, самой жизнерадостной женщиной Франции, всё холоднее становится тишина, всё более пустым время вокруг неё. Теперь её не испугает близость смерти, её, заживо похороненную в камере–гробу.