Арнольд Цвейг - Воспитание под Верденом
— Желаю тебе благополучно пробыть в карауле, дружище, — говорит почти нежно Паль. — Приходи поскорее опять. Ты здорово отчитал их. Я да ты — вместе мы уж добьемся толку!
Лебейдэ решает про себя, что надо на обратном пути предупредить Бертина: пусть будет поосторожнее, хотя его выпад был для него-самого менее неожидан, чем для многих других. Бертин уже созрел для таких выводов; правда, слишком поздно — после того как он так много испытал и видел.
— Подожди меня на, улице, Лебейдэ, — говорит Бертин, — мне надо еще задобрить моего лейтенанта, а то он загрызет меня, когда я опять приду к нему.
Поддерживая Кройзинга, он медленно плетется с ним по палате и просит извинения: ему самому непонятно, какая муха его сегодня укусила. Прежде духовные лица приводили его в бешенство, но за последнее время это случилось с ним впервые.
— Так вот вы какой! — бубнит Кройзинг. — Кажется, вы дошли до точки, милейший.
Они добираются до коридора. Дверь открывается, сестра Клер проходит, мимо них. Глядя на Бертина, она говорит:
— Сударь, вас собираются здорово припечь. Необходима срочная помощь. Сегодня вечером я буду кое с кем говорить по телефону о вас.
Она прощается с ними кивком головы и быстро спускается по лестнице. Кройзинг останавливается. Его рука тяжело ложится на плечо Бертина.
— Вот и спасение, — говорит он сопя. — Ваше спасение.
Глава третья ХЛЕБ ГОЛОДАЮЩИХБез одной минуты десять трактирщик Лебейдэ, он же ландштурмист, в серой клеенчатой фуражке с медным крестом, подпоясанный кожаным поясом, передает ландштурмисту Бертину длинное ружье — пехотную винтовку 71 с усовершенствованным затвором. При этом он говорит лукаво:
— Вот, получай, брат, ружьишко, и желаю полного удовольствия.
Оба они в шинелях. Шинель Лебейдэ висит па нем мешком. Пройдя вместе с Бертином несколько шагов по направлению к бараку, в котором находится отряд Баркопа, он мимоходом объясняет, что взял на себя смелость ближе ознакомиться с содержимым огромных бумажных мешков во французских товарных вагонах. И натолкнулся на великолепный сюрприз.
— Попробуй-ка, — он сует ему в рот нечто твердое, четырехугольное. Бертин откусывает кусочек: белые черствые булочки! Он удивленно смотрит на Лебейдэ, который блаженно кивает ему в ответ.
— Да, белые булочки, друг! Для французских военнопленных в Германии, чтоб они не подохли с голода. Красный Крест снабжает их этим. О наших женах он не думает, о них приходится заботиться нам самим.
Лебейдэ похлопывает себя по карманам.
— Лакомая будет еда.
— Этот твердый, как камень, хлеб?
— Друг, — с состраданием отвечает Лебейдэ, — если намочить его в кофе и поджарить на сковороде с маслом и искусственным медом, получатся чудеснейшие гренки. А если жена раздобудет изюм, подбавит его к сухарям и запечет все в форме, даже среди пасхальных яств не найдется пудинга повкуснее… Что за пшеничная мука!
Императрица, и та скажет, что давно не видывала такой муки.
Болтая таким образом, Карл Лебейдэ берется за ручку двери, но еще раз оборачивается и шепчет Бертину:
— Если бы ты там, в палате, не отделал их так хорошо, я не поделился бы с тобой этим приятным открытием; ведь ты в последнее время частенько забывал поделиться с нами искусственным салом.
Бертин, с ружьем через плечо и в высоких сапогах, в смущенье, возвращается к месту караула и начинает расхаживать взад и вперед между двумя товарными путями крохотного вокзала в Вилон-Ост.
Весенняя ночь мягко стелется над долиной, спускающейся к реке. Направо высятся крутые холмы, на которых притаился госпиталь Данву. Земля прилипает к сапогам, но влажный воздух вдыхаешь, как бальзам, особенно после дыма и вони солдатского барака. Вокзал Вилон-Ост! Тут выгружались прошлой весной прибывшие из Сербии солдаты нестроевой части фельдфебель-лейтенанта Грасника, чтобы под его начальством, почти под французским огнем, как в дурном сне, пробраться к дулам баварских орудий. Вот уже скоро год, пожалуй чуть больше года. Странный год! С таким же чувством десятиклассник Бертин, кончая школу, взирал бы сверху вниз на первоклассника Бертина, или уже обучившийся танцам юноша, с усиками и в длинных штанах, — на мальчугана в коротких штанишках, с доверчивыми глазами. Правда, он еще не уверен, что этот год близится для него к концу. Но сестра Клер обещала сегодня вечером с кем-то поговорить о нем по телефону. Нестроевой Бертин теперь уже не так наивен, как в первые дни их знакомства. Например, в тот день, когда она гладила белье в комнате Кройзинга… Судя по словечкам, которые дошли и до него, у красавицы, по-видимому, было что-то с кронпринцем. А это, конечно, совсем по-новому освещает положение вещей. Почему бы и нет? Кто имеет право вмешиваться в частную жизнь взрослых людей? Кронпринца не любят в армии. Он не желает подвергать себя всем тем неудобствам, которые он навязал десяткам, сотням тысяч людей. Это сказывается на отношении к нему: стоит только вспомнить пачки папирос, которые остались лежать в грязи на дороге Муаре — Азанн. Но вместе. с тем у него репутация кавалера, неспособного отказать в чем-либо женщине, с которой он был близко знаком. Заступничество сестры Клер сулит успех. Слава богу! И если майор Янш, эта маленькая ядовитая гадина, даже станет на цыпочки и изо всех сил постарается плюнуть, все же в эту точку ему не попасть.
Бертин, окрыленный надеждой, пробирается по стрелкам и шпалам, ходит взад и вперед между поездами. Направо стоят пять запломбированных громадин — товарные вагоны с порохом, поврежденными гранатами, не-разорвавшимися снарядами; налево — вагоны с хлебом, платформы, покрытые большими брезентами. Бертин засовывает руки в карманы шинели и шагает, погруженный в задумчивость. Он страшно рад возможности пробыть еще два часа на ногах и еще кое-что продумать. Чорт его возьми, если он понимает, что, собственно, произошло там, наверху. Браниться ему, как и всякому солдату, приходилось часто: брань — способ защиты. Но что, собственно, там случилось:. его прорвало с такой неслыханной яростью перед чужими людьми и начальством, что Паль поздравил его, а главный врач, человек осторожный, потребовал, чтобы этот разговор не вышел за пределы четырех стен палаты номер три.
Что в сущности происходит с ним? Ему двадцать восемь лет, но кажется, что он прожил целых сто. Разве он не отправился, полный энтузиазма, на войну, за правое дело Германии, счастливый от мысли, что дожил до великой эпохи, опасаясь лишь одного — как бы его не оставили в стороне? А теперь… Не прошло еще и двух лег, и все рушилось. Вокруг него пустынный, оскаленный мир, в котором царит сила, обыкновенная сила кулака. Миром правит не справедливость, а грубый сапог: германский сапог наступает на французский, русский — на германский, австрийский — на русский, итальянский — на австрийский, а британский шнурованный башмак, более крепкий, чем все сапоги, но более изящного покроя, помогает где надо, сам наносит удары и делает это искусно. Теперь поднимается и американский башмак — мир превращается в сумасшедший дом… Все хорошее, что было присуще мирному времени, идет насмарку — грядет царство фельдфебелей, можно уже заранее поздравить себя с этим, если только вообще удастся остаться в живых.
С такими мыслями Вернер Бертин добирается до вагонов с хлебом, покрытых серым и коричневым брезентом. Он приподнимает свободный конец брезента на платформе, стоящей посредине, и шарит там рукой: так и есть! Надорванные сбоку бумажные мешки, содержимое которых несколько поубавилось. Караульный Бертин поспешно запускает руку и наполняет карманы шинели, виновато оглядываясь и вдавив голову в плечи — чем он хуже других? Но на него смотрит только луна, далекая и маленькая: она стоит высоко наверху в светлом круге, прорывающем легкий покров тумана над долиной.
У караульного Бертина на руках перчатки. Значит, ему не нужно засовывать руки в глубокие, как кишка, карманы из крепкого подкладочного материала. Завтра он отошлет булочки Леоноре вместе с кулинарными рецептами, которые ему сообщил Карл Лебейдэ. Дома дела плохи. Да и как может быть иначе? Нигде в Германии не лучше, так утверждают по крайней мере. Письма за последнюю неделю наводят на размышления, только все нехватает времени поразмыслить. Сегодня как раз у него есть досуг. И Бертин думает о своем шурине Давиде, будущем композиторе, который в письме из рекрутского лагеря осыпает дикой бранью родителей, заведомо втянувших его в этот великий обман. «Здесь из добровольчества выжимают все, что только можно выжать, и, в довершение наглости, этот шантаж именуют добровольным служением родине». Да, этому парнишке время от времени приходят в голову неглупые мысли, думает Бертин, и не только тогда, когда он записывает ноты на пяти линиях, которые сам он как-то назвал телеграфными проводами Бетховена.