Ольга Гладышева - Крест. Иван II Красный. Том 1
— Украл, стало быть? «Аще кто всядет на чужь конь, не прошав, оно ему три гривны». Так по нашей «Русской правде».
Челобитчик терпеливо стоял на коленях, повесив повинную голову, а при упоминании трёх гривен снова начал колотиться о землю, страдальчески выдавливая из себя:
— Нету, государь, трёх гривен, откуль взять мне?.. А конь-от не запалился, не охромел.
Иван раздумывал, не зная, как поступить.
— Прозвание какое?
— Назарий я Хухляка.
— Эко угораздило тебя, что это за Хухляка такая?
Крестьянин промолчал — не хотел сказать или не знал, что отвечать. За него отозвался волостель Хмель:
— Говорил я тебе, княже, что притворщик он, харя, рожа, одно слово — Хухляка. Он и оброк ещё за летошный год задолжал.
Князь построжал:
— Как же это, Хухляка? Оброк ты мне обязан давать, раз моей землёй пользуешься!
— Да откуль мне взять-то? — опять запричитал челобитчик. — Семь ртов у меня, а земли мне Хмель дал самые огнищанские, как их без коня обиходишь?
— Правда ли, что семь ртов?
— Вона, считай сам, — Хухляка обернулся к входным воротам.
Возле толстой вереи жались, не решаясь переступить границу усадьбы, чумазые ребятишки. Иван сосчитал их, прикинул: пятеро, старшему не больше семи, погодки, значит, а девки или мальцы — не разобрать. У всех одинаковые спутанные жёлто-соломенные волосы, все босоноги, на всех одинаковые серые посконины до колен.
— А что, Кузьма Данилыч, кобыла пегая не пала ли? — спросил Иван.
— Како пала, сужерёбая ходит, — отвечал торопливо Хмель, угадывая намерение князя и явно не одобряя его.
— А мерин караковый?
— Охромел, сразу на две ноги припадает.
Хухляка тоже понял, что молодой князь добр к нему, готов, может, и долг отсрочить, и коня внаём дать и что всё зависит теперь от Хмеля, ухватился за его красный сафьяновый сапог, взмолился:
— Отец родной, помилосердствуй! Выпользую я хворого мерина и пеню отдам.
Хмель отдёрнул ногу, встал за спину хозяина, князя своего, не желая ни перечить, ни советы давать.
— Бери каракового! — принял решение князь и увидел, как запрыгали у вереи, взбивая пятками пыль, Хухлякины рты.
Иван был горд своим первым самостоятельно принятым решением, радовался, что помог в беде черносошному холопу. Однако боярское его окружение настроено оказалось иначе.
— Эдак, батенька, ты всю свою отчину рассоришь, — упрекнул Иван Михайлович мягко, но наставительно.
А Хмель словно бы личную обиду претерпел:
— Я его нарочно нужил, чтобы заставить лядины обустроить, а ты коня ему!
— А без коня как же он выкорчует новину?
— Надобно ему прежде дожечь порубки, Зачистить пустошь, потом только орывать.
— Он так и сделает.
— Нет, княже, говорил я тебе, что он притворщик. Он теперь погонит лошадь к брату своему, а тот извозом занимается. Повезут в Волок Ламский дранье да воск.
— Вот, значит, прокормит свои рты и пеню заплатит.
— Ага, а оброка за землю уж и не жди!
Иван упрёки своего управляющего с полной верой не принял, однако стал вершить свой княжеский суд, правый и милостивый, осмотрительнее, советуясь и обдумывая окончательное решение заранее.
Приходили крестьяне, спорившие о меже, рыбаки, жаловавшиеся на похитников их неводов погорельцы, просившие помочи, а больше всего было крестьян, потерпевших неудачу на поле из-за засухи или морозов и просивших на этом основании сбавить или отсрочить оброк.
После приёма челобитчиков отправлялся Иван проверять самоличное, что и сколько привезено из оброков и даней, как бережётся в амбарах и закромах его добро. И угодья свои, по примеру отца, объезжал верхом в сопровождении бояр. Наблюдал, как шла косьба сена на пойменном лугу, как крючили горох, теребили лён, жали и молотили рожь.
В дождливую осень и в зиму хозяйских дел убавилось, Иван коротал длинные вечера за чтением Псалтыри либо слушал своих потешников Чижа со Щеглом.
Девятого марта, на Сорок мучеников, кончилась зима, на проталинах появились жаворонки, а через два дня примчался от брата гонец: одиннадцатого марта в Москве преставилась княгиня Анастасия-Айгуста.
2
Её положили в Спасе на Бору, в церкви, обустройству которой она отдала столь много забот. Торопилась с фресковыми росписями, чтобы угодить мужу, а получилось — себе самой приготовила усыпальницу. Всё внутреннее убранство было сделано под её приглядом и оплачено из её личной казны, и хорошо у неё всё получилось. Знать, жёнки от естества своего наделены большей чуткостью, силой воображения, стремлением к лепоте. Она просила Гоитана не писать в простенках между окнами барабана праотцов жестокими и неподкупно суровыми, как тот собирался по своим подлинникам. Изограф внял её просьбе, написал все лики светлые, добрые.
Храм во имя Спаса. И его образ в куполе не суров, взор его не гневен — Спаситель взирает с поднебесья огромными, широко открытыми голубыми глазами задумчиво и вопрошающе. И во всей своей земной жизни окружён он на фресках Гоитана нежной любовью и поклонением людей, во искупление грехов которых отдал Он свою жизнь.
Стенопись начинается с изображения новорождённого Иисуса в яслях — начало жизни, начало мира. На последней фреске — распятие, на кресте Иисус страдающий и одинокий — конец земной жизни, конец мира. Начало и конец — как совместить, соединить это в слабом человеческом сердце? Неужто вея жизнь человеческая заключена между тем, чего ещё нет, и тем, чего уже нет? И значит, жизнь — это одно лишь мгновение? Да, но сколь бесценно дорого это мгновение! Бывает, что маленькая птичка влетит в одну дверь и вылетит в другую: мгновение этого перелёта так приятно ей! Но оно кратко, и птичка снова погружается в бурю, и снова бьёт её ненастье: такова и жизнь наша, если сравнить её с временем, которое ей предшествует и последует, — это время беспокоит и страшит нас своей неизвестностью.
Иван в последний раз встал на колени перед распятием, помолился за упокой души Настасьиной, тихой безвинной птичкой пропорхнувшей сквозь жизненную юдоль.
Повернулся к выходу — над коваными дверями картина Страшного Суда. Не забыла Настасья и про конец света, и краски тут уж иные — зловещие: солнце багровое, как запёкшаяся кровь, дождь из огня и серы, град из раскалённых каменьев. Никто, даже и птица горазда, Суда Божия не минует!
Настасья?.. Феодосья?.. Маменька родная?.. Где вы, призваны ли на сторону десную Христа[82]? Встречусь где с вами в судный час? Да пусть хоть и на шуйной стороне Страшного Суда, лишь бы с вами, а здесь я, как и вы при жизни, совсем-совсем одинок.
На поминках в девятый день кончины Настасьи пришли в церковь Спаса всей родней. Семён был молчалив и мрачен. Иван, желая как-то развеять угрюмость брата, сказал:
— Вот как постаралась Настасья для себя, сколь лепо расписала храм.
— Чего-о? — словно даже с угрозой отозвался Семён. — Эх и малахольный ты, Ванька... Для се-е-ебя-я... Как бы не так! Всё это я один по батюшкиному наказу соделал. Только тогда Москва станет стольным городом всей Руси, когда будет духовным центром русского народа, — не помнишь разве эти батюшкины слова? Надо, чтобы не только кафедра митрополичья была здесь, но и все святыни церковные, понимаешь ли, голова — два уха?
— Однако же Гоитану, Ивану, Семёну и другим изографам из Настасьина серебра всё оплачено, — робко вставил Иван, да только ещё пуще разгневил брата:
— Не велику потраву понесла покойница. Ты погляди да посчитай, что Феогностовы гречины в каменной церкви Успения Богородицы порасписали, тоже по сырой штукатурке, и что мои, русские иконники Захарий, Иосиф, Николай и прочая дружина в соборе Святого Михаила. И всё из моей казны оплачено.
Всё правильно, наверное, говорил брат, но холодом дохнуло от его слов. Сразу после девятин Иван велел окольничему готовиться в обратный путь до Рузы.
Дороги совсем развезло, сани то раскатывались по льду, то, подобно речной лодие, рассекали на два уса снеговую скопившуюся воду, то вдруг вставали как вкопанные, оказавшись на голом вязком взлобке. Иван, укрывшись медвежьей полстью, дремал в крытом возке, сваливался то на одну, то на другую сторону, временами залетала к нему мокрая снежная ископыть, обеспокоенно покрикивали верхоконные бояре, но всё шло мимо его внимания, он оставался мысленно в Кремле. Семёна можно понять, он страстно желал иметь наследника, два сына родилось у него, Васенька да Костя, но оба померли. Две дочери остались сиротками, их вспухшие и покрасневшие от непрерывных слёз глаза Иван никак не мог забыть. И причитания плакальщиц продолжали виться и звучать в ушах Ивана, он невольно повторял про себя их заплачку: