А. Сахаров (редактор) - Александр II
Добровольский в наглухо застёгнутом стрелковом сюртуке сидел на заднем сиденье. Перед ним, был расставлен раскрытый дорожной погребец, обитый белою жестью «с морозами», подле него был приготовлен поднос со стаканами, тарелками и закуской.
– Как кстати вы пожаловали, – сказал Добровольский, усаживая Порфирия против себя. – Я всех своих услал. Начальника штаба и адъютанта отправил за приказаниями. Говорят, завтра – штурм Плевны, а мы ещё ничего не знаем. Да и какой может быть теперь штурм? Вы вот пешком шли, так видали, что делается. Какие могут быть по эдакой грязище атаки, перебежки. Да просто не влезть на эти страшные горы.
Порфирий молча вглядывался в лицо Добровольского. Странным оно казалось в этом освещении. Совсем особенная, смертельная бледность была на нём, и оранжевый свет свечи не менял его, как свечи, горящие у изголовья покойника, не рассеивают мёртвенной бледности его лика. Выражение глаз было жуткое. Точно эти тёмные живые глаза на мёртвом лице провидели нечто ужасное.
– Я, Порфирий Афиногенович, прямо считаю завтрашний штурм невозможным. Я надеюсь… Я уверен, что государю императору всё это доложат и его величество именно ввиду своего тезоименитства его отменит.
Порфирий сомневался в этом. Он знал, что деликатнейший государь никогда не вмешивался в оперативные распоряжения штаба армии. Чтобы переменить разговор и отвлечь Добровольского от мрачных мыслей, Порфирий стал расхваливать устройство коляски:
– Как только у вас всё это хорошо придумано. И спать отлично, и сидеть: точно маленький дом. И всё под рукой.
– Пожалуйста, не хвалите, – жёлчно сказал Добровольский. – Это мой гроб!
– Полноте, ваше превосходительство! Всех нас, Божиею милостью, переживёте.
– Нет! – настойчиво и ещё сильнее раздражаясь сказал Добровольский. – Я это точно знаю. Меня в ней и повезут…
Порфирий растерялся. Мёртвенное лицо Добровольского страшило. Порфирий замолчал. Добровольский пронизывал его печальными глазами. Так прошло более минуты. На счастье, полог отвернулся, солдат протянул в коляску дымящийся чайник и ласково сказал:
– Пожалуйте, ваше превосходительство, горяченького чаю. Самое время.
Добровольский стал разливать чай по стаканам. В коляске было тихо. Мерно, ровно и усыпительно сыпал по кожаному верху холодный дождь, и вода, стекая с верха, журчала по лужам.
XXII
Была глухая ночь, когда Паренсов привёз князю Имеретинскому диспозицию на 30 августа.
Прилёгший было, не раздеваясь, на походной постели в хате князь поднялся и накинул на плечи чёрную черкеску с Георгиевским крестом на свежей ленточке.
– Ну, что? Привёз? Завтра? – спросил он и от горевшей на крестьянском столе свечи зажёг вторую.
– Садись… Читай.
– «Завтра, 30 августа, назначается общая атака укреплений Плевненского лагеря, – начал читать Паренсов. – Для чего: 1. С рассветом со всех батарей открыть самый усиленный огонь по неприятельским укреплениям и продолжать его до 8 часов утра. В 9 часов одновременно и вдруг прекратить всякую стрельбу по неприятелю…»
– Постой. Как же это так? Ты прочёл: «продолжать огонь до 8 часов утра» – значит, в 8 часов огонь прекращён. Как же дальше сказано – «в 9 часов одновременно и вдруг прекратить всякую стрельбу по неприятелю»… Тут что-нибудь да не так…
– Так написано в диспозиции, – смутившись, сказал Паренсов.
– Ну, читай дальше.
– «В 11 часов дня вновь открыть усиленный артиллерийский огонь и продолжать его до часа пополудни. С часа до 2 1/2 часов опять прекратить огонь на всех батареях, а в 2 1/2 часа вновь начать усиленную канонаду, прекращая её только на тех батареях, действию которых могут препятствовать наступающие войска. В 3 часа пополудни начать движение для атаки…»
– Это уже даже не по-немецки выходит, а что-то по-польски, – с тонкой иронией кавказского человека сказал Имеретинский. – В три часа начать… В семь часов уже сумерки, а там и ночь… Как же по этой-то грязи мы за четыре часа дойдём до Плевны и возьмём весь лабиринт её укреплений? Ну, что же дальше?
– «Румынская армия атакует северное укрепление…»
– Да ведь там, милейший Пётр Дмитриевич, не одно укрепление, а целая сеть укреплений, названная Опанецкие редуты, и рядом почти неприступные Гривицкие редуты! Ну, да это уже меня не касается. Что мне-то указано делать?
– Тебя, ваше сиятельство, собственно говоря, нет.
– То есть? – хмурясь и вставая с койки, сказал князь. – Где же моя 2-я пехотная дивизия, стрелковая бригада генерала Добровольского, тоже подчинённая мне, и 16-я пехотная дивизия?
– Под литерою «е» значится: «Отряду генерала Скобелева в составе бригады 16-й пехотной дивизии, стрелковой бригады генерала Добровольского и полка 2-й пехотной дивизии атаковать укреплённый лагерь, прикрывающий Плевну со стороны Ловчинского шоссе…»
– Постой… Как?.. Скобелеву?.. Та-а-ак! Я говорил… Добился, значит, своего. Недаром он эти дни всё ездил то на позицию, под самых турок, то в Ставку. Но всё-таки?.. Ведь Скобелев подчинён мне… Ну, его взяли, Бог с ним совсем, но я-то с чем-нибудь остался? Где же я?
– Под литерою «ж» значится: «В резерв колонны генерала Скобелева с обязанностью поддерживать его атаку и прикрывать левый фланг его колонны следуют остальные полки 2-й пехотной дивизии с их батареями под начальством свиты его императорского величества генерал-майора князя Имеретинского».
– Так-а-ак! – с тяжёлым вздохом сказал князь и подошёл к двери. – Значит, теперь уже меня подчинили Скобелеву! Не гожусь, значит!
Он приоткрыл дверь и крикнул на двор:
– Модест! Прикажи запрягать и давай мне одеваться.
– Князь, – воскликнул Паренсов, – да что случилось? Куда ты едешь? Зачем?
– Как куда? В главную квартиру. Что же, любезный, или ты думаешь, что я здесь останусь? Да разве ты, знающий всё наше положение, не понимаешь, что Скобелев сразу у меня всё отнимет. Он это умеет… А я с чем останусь?
Князь торопливо надевал в рукава черкеску и препоясывался поясом с кинжалом и шашкой.
– Князь! Я умоляю тебя остаться!
– Остаться? О, да! Я вижу, и ты уже стал скобелевцем! Остаться?.. Восемь дней тому назад мне за Ловчу дали Георгия – значит, не так уж я плох!.. А теперь отставляют от командования отрядом и даже мою дивизию отнимают у меня… И ты ещё спрашиваешь, зачем я еду…
– Князь! А долг солдата повиноваться при всех обстоятельствах?
– Долг? Ты мне указываешь мой долг?.. Долг солдата… Нет, уж прости меня – я уеду…
– Князь, подумай! Как можно уезжать с поля сражения, покидать свои войска за несколько часов до штурма?
Низко опустив красивую седеющую голову, князь молча шагал по комнате. Паренсов подошёл к нему, обнял его за плечи и сказал глубоким, проникновенным голосом:
– Князь, голубчик, останься! Ну, хочешь… Я на колени стану и буду умолять тебя исполнить твой долг! Подумай о государе!
Имеретинский отстранил Паренсова и снова стал ходить взад и вперёд. Так в напряжённом молчании прошло несколько минут. Одна свеча догорела и погасла. В хате стало темнее, и, казалось, в ночной тишине слышнее был мерный, ровный шум дождя.
– Хорошо, – останавливаясь против Паренсова, тихим голосом сказал Имеретинский. – Изволь! Но помни, завтра же с утра Скобелев отберёт от нас всё, и мы останемся с тобой вдвоём… Садись, пиши приказ!
XXIII
Скобелев встал до света, вышел во двор хаты и долго смотрел, как Нурбайка и вестовой, терский казак, чистили в полутьме под навесом сарая его лошадей. Мягко шоркала щётка, скребница отбивала о камень, в мутном свете походного фонаря со свечою серебром отблёскивали крупы серых коней.
– Со светом поседлаете, – сказал Скобелев и по скользкой дощечке, положенной через грязь и лужи двора, прошёл в хату. Там, при свете одинокой свечи, одевались его ординарцы. Озабоченный Куропаткин, начальник штаба Скобелева, в накинутом на плечи сюртуке с аксельбантами, торопливо писал приказание.
– Вот что, Алексей Николаевич, – сказал Куропаткину Скобелев, – В приказе написано: «Наступление начать в три часа дня…» Это не годится. По такой грязище скоро не пойдёшь, да и люди вымотаются. Пиши: «Людей не позже одиннадцати часов накормить горячим обедом с мясом. Движение начать в полдень. Я буду при авангарде Владимирского полка». Как рассветёт, так и поедем. Кажется, и дождь перестаёт.
Пришедший со двора ординарец Скобелева, осетин Харанов, сказал:
– Дождь, ваше превосходительство, точно перестал, но туман! Такого и тогда не было!
С первыми проблесками дня дождь прекратился. Земля клубилась седым паром. За двадцать шагов не было видно человека.
«Туман Инкермана, – подумал только что вернувшийся от Добровольского Порфирий, вспоминая утро 27 августа. – Нет, сейчас ещё хуже».