Наталья Павлищева - Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия (сборник)
– То знамение доброе! Будет нам отныне спасение! – Затем изучающе и будто лукаво осмотрел на крестьян и с надрывом в голосе рек: – Помолимся же миром Господу да святым Борису и Глебу!
Крестьяне разом поснимали колпаки и стали поспешно креститься на икону, которую держал дьячок. Чернец тоже перекрестился и даже запел псалом.
– Что сидишь как пугало? Шапку долой! – услышал Василько чей-то негодующий голос.
«Опять смерды между собой задираются», – решил он и принялся искать глазами старосту, надеясь, что Дрон может успокоить крестьян. И здесь он заметил, что крестьяне смотрят с укором в его сторону, и осознал, что только что именно ему говорили так грубо.
Василько покраснел, скривил рот и сжал кулаки. Крестьяне поджались и сгрудились у передних саней. К ним направлялся Дрон с решительным видом человека, потерявшего терпение. Василько догадался, что сейчас не его время. Он спешился, обнажил голову и перекрестился.
Опять громко и протяжно запел низким голосом чернец. Крестьяне, забыв о Васильке, вновь предались молитве. У Василька злость кипела на крестьян, попа, чернеца и даже весь род человеческий. Была бы уверенность, что он совладает с толпой, вынул бы меч и рассек ее надвое, натрое. Но недоступны сейчас крестьяне, нет сейчас для них господина, а есть предивное и доброе знамение.
Вынужденная заминка окончилась, и по общему согласию поезд тронулся в путь. Толпа подле передних саней поредела, но все шла за дьячком, который продолжал нести икону. Федор, лукавый чернец, гордо следовал за образом. Павша вел лошадь и безотрывно смотрел в спину дьячка, изредка крестясь.
«Что я забыл в этой Москве? Погибель везде можно найти, – в сердцах думал Василько. – А если покинуть крестьян, пока не поздно? Конь резв, пропитание всегда найду, а челядь, рухлядь заново наживу». Он колебался. Так и подмывало пустить вскачь Буя, прибежать в село, переночевать, а поутру отъехать к Савелию, который в осаду не сел. Но удержала от бегства дума о том, что он будет чувствовать, когда отойдут татары. Если татары перебьют крестьян, ему будет тяжело; если крестьяне отсидятся в осаде, срамно станет. Пугали и опустевшее село, и пустота хором. Василько представил, как встретят его хоромы гулким эхом от шагов, давящей тишиной, темными углами и редкими неясными звуками. Так и держался он в голове поезда, проклиная крестьян, татар и эту бесконечную зимнюю дорогу.
До Москвы осталось совсем немного (вышли к излучине Москвы-реки), когда сумерки косматым медведем навалились на землю. И все вокруг покорно помутнело, посинело и застыло в холодной дремоте.
Василько наказал остановить поезд, чтобы подоспели отставшие сани. Пока поджидали, совсем стемнело, подул ветер, поначалу слабо, будто предупреждал о надвигающейся метели, затем рассвирепел, завыл пугающим диким многоголосьем. Со стороны поросших хвоей холмов послышался протяжный и тоскующий волчий вой. Василько приказал зажечь огни и двигаться далее. Сам же не тронулся с места. Мимо него выплывали из мрака понурые лошадиные морды, измученные и напуганные дети жались к матерям, крестьяне охрипшими голосами погоняли скотину, кляли ночь, зиму, непогодь и неведомых ворогов. А то вдруг с саней жалобно заблеет ягненок, либо пробежит, наклонив заиндевелую голову, корова. И казалось, не будет конца этой вереницы из саней, животины и людей. Василько уже чувствовал, как холод терзает его тело. Он пожалел, что надел в дорогу брони – грудь будто опоясал тяжкий ледяной панцирь.
Наконец проехали последние сани, и шедший за ними крестьянин, весь облепленный снегом, прохрипел: «Никого!» Василько просунул в рукав кожуха свободную руку, озябшими пальцами долго застегивал петли кожуха. Поезд спешно двигался к городу; шум, производимый им, отдалялся, смешивался и постепенно растворялся в сердитых завываниях вьюги и волчьего воя.
Василько остался один, и ему стало не по себе. Страшно ему без людей, тянется он к ним, хочет видеть и слышать их, и забывается, что люди нравом круты, на язык остры, злопамятны, кичливы, что еще днем помышлял в сердцах покинуть поезд.
Василько нервно дернул повод и вел Буя, внимательно всматриваясь вперед и по сторонам. Сквозь метель угадывались очертания темневших холмов за Москвой-рекой. На тех холмах стоял двор Воробья, и совсем недавно в нем жила Янка. А сейчас там пусто – недаром осмелели, заиграли свои дикие песни волки.
Глава 39
Как ни притужно было крестьянам от нелегких раздумий, а все же, когда поезд, проехав мимо безжизненных посадских подворий и миновав лижущую Боровицкий холм и затертую льдами Неглинную, полез на гору, все повеселели. Тяжкий вьюжный и студеный путь был позади, а Кремль – вот он, показавшийся в темноте таким неприступным и обширным.
И впрямь стоило облегченно вздохнуть: дошли подобру-поздорову, ни христианина, ни скотинки не потеряв, и отныне есть где отсидеться от каленой стрелы и острой сабли.
Шумную и пеструю дружину Василька впустили в Кремль без препон. Воротники тотчас откликнулись на зов, и окованные, громоздкие створы Боровицких ворот лениво распахнулись.
Воротники показались Васильку существами неземными, вылепленными по одному образу исхитростным кудесником, который, вдохнувши напоследок в них жизнь, наказал им идти в Москву и защищать ее, не щадя живота своего. Все они, как один, были на полголовы выше Василька, тяжки собой, бородаты, в бронях и шеломах, с копьями и мечами. В их суровой непроницаемости и гордой недоступности угадывалось превосходство сытых и сильных людей, знающих себе цену. Они вызвали у Василька невольное почтение к тому, кто повелевает этими богатырями.
Воротники молчаливо и оценивающе взирали на въезжавший в ворота поезд, благословения Варфоломея словно и не приметили, на расспросы крестьян не отвечали. Только один из них, казавшийся немного старше и могучее своих товарищей, преградил дорогу Васильку и беспрекословно сказал:
– Зван ты к князю! Поспешай, не медля!
В детстве Василько редко бывал в Кремле. Остерегался бывать там, где жили сильные и нарочитые, которыми его то и дело пугали взрослые и которых они побаивались сами. Он до сих пор помнил, с каким трепетом смотрел на красный двор княжеского наместника. Казался тот двор великим, дивно украшенным; думалось, что живут там люди благочестивые, таится сила преславная и премудрая, все грехи примечающая, зло наказующая, страх нагнетающая.
Ныне на том красном дворе жил не наместник, а сам князь московский Владимир Юрьевич, младший сын великого князя Юрия. Но уже не смутит Василька княжеский двор своим величием – пообтерся он, доподлинно ведает, что в нем живут такие же люди, как и на посаде, и властвуют те же нравы; только зависть, сребролюбие и злоба осели на том дворе настолько прочно, что не развеять их буйными ветрами.
Василько изумился: не успел толком отъехать от ворот, как впереди показался храм Рождества, а подле него – княжеский двор. После твердынь Владимира Кремль показался настолько мал (сто сажень не отъехал от Боровицких ворот, как уже Маковица показалась), что невольно заныло сердце.
Вначале княжеское подворье напомнило ему великокняжеский двор во Владимире. Может, это ночь и падающий снег укрупнили и размножили постройки. Но любопытство быстро покинуло Василька. Ему поневоле передалось ощущаемое здесь во всем скорбное ожидание осады.
Несмотря на глубокую ночь, на дворе было многолюдно. Перед высоким резным крыльцом застыли запряженные возки, слышалось частое и гулкое дверное хлопание, топанье ног по дощатому настилу крыльца и возбужденные голоса. В глубине двора, у длинного приземистого сруба, горел костер, подле которого грелись люди.
Василько еще у ворот спешился и передал Буя сопровождавшему его Пургасу. По мере того как Василько шел к крыльцу, он все больше ощущал беспокойство и усталость.
Кремль и все находившиеся в нем люди испытывали то же состояние, которое испытывает человек в последнюю ноченьку перед казнью. Несмотря на истому и изнеможение от голодного сидения взаперти, измученное, задерганное сознание потрясает истина: завтра его в животе не станет; и гаснет призрачная, но тщательно лелеянная надежда, что происходящее есть чья-то бесовская игра и люди одумаются, поругают, постегают маленько, а затем сжалятся да простят; и хочется молить Господа, чтобы эта последняя ночь тянулась бесконечно долго, и вместе с тем подсознательно торопишь расправу, повинуясь неясному, но зовущему желанию испить общую для всех смертную чашу.
Неразговорчивый челядин, высокий и худой, как одинокая сосна, вел Василька по бесчисленным лестницам, переходам, горницам и светлицам княжеских хором. Шаг у него был скорый, широкий, и Василько едва поспевал за ним. «Здесь свод низок, пригнись!» – предупредил он и, распахнув дверь, исчез в проеме. Василько пригнулся и направился за челядином.