Юрий Щеглов - Победоносцев: Вернопреданный
Вот какой человек воскликнул, завидев Константина Петровича, входящего в приемную залу:
— Наконец-то вы здесь, среди нас! А я заждался!
Взяв Константина Петровича под руку, он провел гостя, плавно раздвигая толпу и огибая сидящих, к стоявшему у белой колонны человеку — немолодому, показавшемуся Константину Петровичу костистым и хрупким одновременно, одетому в зеленоватый сюртук, довольно поношенный, что подчеркивали мягкие складки брюк, тщательно отглаженных, и до блеска начищенная обувь. Франтоватый ее фасон и зеркальный глянец обладали каким-то скрытым смыслом.
— Это мой Достоевский, — сказал восторженно князь, — мой, мой друг! И первое лицо в «Гражданине»!
Достоевский несколько неожиданно для Константина Петровича и порывисто выбросил руку, будто зная заранее, что последует до конца жизни за крепким рукопожатием:
— Господин Победоносцев?! Я весьма наслышан и очень рад. Очень! Не ошибаюсь — Константин Петрович?
Протягивая и задерживая ладонь, сухую, горячую, и, глядя немного снизу вверх, он произнес:
— Давно и с интересом ждал нашего знакомства. Очень, очень рад!
Расширение судьбы
Сердечная тоска, иногда и зло глодала его всю жизнь, а сейчас, на исходе, на исчерпе ее, пользуясь словцом Солженицына, которое к месту и не к месту без ссылки на первоисточник вставляют теперь в прозу и стихи те, кому раньше оно и в голову не приходило никогда, считаясь неинтеллигентным и недостаточно интеллектуальным — простецким, — так вот именно на исчерпе жизни она, эта сердечная тоска, особенно тяготила и уже неотступно завладела им после отставки, после рескрипта, после благодеяний, которые якобы выбил из бывшего воспитанника Витте. Вопли разнузданной толпы и даже булыжник, разбивший стекло, угнетали не так сильно и явно, хотя толпу он с давних пор ненавидел, часто припоминая случай в церкви, когда прихожане сломя голову бросились за святой водой. Как тут обойтись без прочной и решительной власти для поддержания порядка, а власти нынче, как видно, нет.
Самые тяжелые годы припали на конец семидесятых и начало восьмидесятых, когда обстоятельства буквально обрушили на него новые обязанности, резко повернув судьбу и бросив ее в неизвестность. С ним, впрочем, случалось подобное или, вернее, ничего иного и не происходило раньше и в мелочах, и в крупном.
На Литейном зажглись фонари, усеявшие пространство желтыми размытыми пятнами. В точно такой же вечер, после сорокадневного поминовения генерал-адъютанта и шефа жандармов Николая Владимировича Мезенцева, когда он возвратился домой весь под впечатлением проповеди архиерея Амвросия, впервые подумалось о таком свойстве судьбы. Ниточка тянулась в глубину лет, когда Алексей Осипович Ключарев еще носил сан харьковского архиепископа, а он, не забыв о душевном отношении старшего друга, едва ли не первому сообщил ему о предстоящем соединении с милой невестой. Будто бы совсем недавно архиепископ прочил известного московского профессора и правоведа, непременного участника разработки судебной реформы в митрополиты литовские, и вот он жених! Бог указал Катеньку в невесты. Это ли не переворот, это ли не слом судьбы, это ли не внезапность?! Он слушал архиерея Амвросия, и все существо содрогалось от странного и неясного чувства. Никто не знает, что его ждет завтра. Мезенцев не верил, что революционеры осмелятся поднять руку на ближнего. Он не верил, что террор станет основным инструментом борьбы разбойников, не верил, что и на его жизнь посягнут, и первым из шефов жандармов пал от руки презренного кинжальщика, прогуливаясь без охраны по Михайловской площади.
— Члены революционных партий должны убедиться, что мы их не боимся и что мы живем в цивилизованной стране, — часто повторял Мезенцев.
Некто Кравчинский ударил беднягу стилетом иностранного происхождения и уложил на месте. Приехав из цивилизованной Италии, отравленный идеологией карбонариев и пропитанный бакунинским ядом, он спутался с землевольцами и преподал наивным мудрецам из III отделения кровавый урок, а затем преспокойно, никем не остановленный, нырнул обратно в зарубежье, кажется, сперва в Англию, где и продолжил безумные и опасные игры, но не террористические, а политико-литературные. Константин Петрович кое-что из заброшенных в Россию писаний впоследствии прочел.
Пророчества архиерея Амвросия не сбылись, быть может, к счастью. Константина Петровича ждало другое поприще, не менее значительное, и начало ему положила любовь и скорая свадьба. Он всегда боялся расширения судьбы и считал людей, которые стремятся расширить удел свой и распространить судьбу свою, глупцами. Но помимо воли судьба уносила все дальше и дальше от тихой ограды. Он явственно припомнил, какие мысли его охватили в Ораниенбауме теплым летом 1880 года. Гуляя по полюбившимся живописным местам, забираясь в прохладную чащу окрестностей, он думал о будущих трудах своих и спрашивал себя — в который раз! — готов ли к ним? В апреле он стал обер-прокурором Святейшего правительствующего синода. Позже, в том же году, он получил новое назначение — членом Комитета министров. Предшественник граф Толстой стал членом Комитета министров, но лишь по званию министра народного просвещения.
Пророчество реформаторов
Кроме того, он уже несколько лет председательствует в Обществе добровольного флота. Тихая ограда осталась далеко позади, и теперь судьба привела к настоящей деятельности. «Я не жалуюсь, — писал Константин Петрович, время от времени поднимая взгляд на чудесный вид из окна, выходящего на террасу и поблескивающее волнами море, — потому что вижу в этом волю Божию, но ужасаюсь перед громадою этого дела и считаю жизнь свою, то есть ради себя, конченою. Теперь я по рукам и по ногам связан судьбою».
При назначении Константина Петровича обер-прокурором Святейшего синода позиция слабеющего императора Александра Николаевича, который все больше и больше попадал в зависимость от Лорис-Меликова и Абазы, постоянно искавших благорасположения княжны Екатерины Михайловны Долгорукой, не так давно разрешившейся от бремени четвертым — императорским — младенцем, немало удивляла, и не только Константина Петровича. Московского профессора считали фигурой второго и даже третьего плана.
— Ни в какое сравнение этот нытик не входит с графом Толстым, — твердил Абаза. — Дмитрий Андреевич — деятель жесткий, смелый. Ему и мундир шефа жандармов к лицу!
Беседуя с особенно доверенными чиновниками, он прибавлял:
— Нам Толстой, однако, не нужен. На посту министра просвещения он скомпрометировал себя самым постыдным образом, да и духовенство им недовольно. Он лишь и умеет что болтать. Образован, правда, не глуп, но с прошлым весьма, между прочим, подозрительным. Друг бунтовщика Плещеева, поэта. Едва сам не угодил в крепость. Теперь ретроградом стал, забыв грехи молодости. Где только не служил и с кем только не якшался! Великий князь Константин его отверг. Михаил Тариелович правильно говорит: при Толстом ничего невозможно! Он восстанавливает духовенство против правительства. Церковь для него обуза! Одного ретрограда заменим на другого. Победоносцев — мямля, честен — да! Царевичей выучил отличать прокурора от адвоката и к английскому «Биллю о правах» привержен. Однако фигура слабая! Он нам не страшен. В Синоде ему самое место. Тогда и Доброфлот у него возьмем!
И ловкие финансисты часто ошибаются. Не пропустили бы они Константина Петровича в Синод, неизвестно, чем бы их новации завершились. Они — это не только Лорис-Меликов, великий князь Константин Николаевич, Абаза и другие. Они — это биржа, это те, кто мечтает выбросить русскую землю на рынок, это — банкиры, это те, кто кричит: «Сила в рубле!» Однако Доброфлот у Константина Петровича действительно отняли.
— Удаление Толстого сократит «Московские ведомости». Толстой сколько зла натворил в системе народного просвещения, заглядывая в рот Каткову? До Михаила Тариеловича Каткову не дотянуться. Он и действовал постоянно через графа. Но сейчас — хватит!
Подорвать Толстого можно лишь личностью, обладающей соответствующей репутацией. Лорис-Меликову и Абазе мнилось, что Константин Петрович, который не имел кредита доверия у параллельной семьи государя и их окружения, не одобрял поведения фаворитки, сочувствуя оскорбленному цесаревичу и тяжелобольной, заканчивающей несчастливый жизненный путь императрице Марии Александровне. Витте, знавший о финансовых комбинациях и тайном протежировании, которые в последние годы омрачали придворные сферы, впоследствии, и не раз, почти открыто заявлял:
— Через княжну Долгорукую устраивалось много различных дел, не только назначений, но прямо денежных дел довольно неприличного свойства.
Конечно, после взрыва на Екатерининском канале и отъезда светлейшей княгини Юрьевской за границу подобные утверждения ничем Витте не грозили, но До гибели монарха отношение к фаворитке, а потом и к морганатической супруге определяли истинное положение того или иного высокопоставленного лица во дворце. Разумеется, император не сомневался в мнении Константина Петровича, но Лорис-Меликов и Абаза сумели убедить его в ограниченных волевых возможностях наставника цесаревича. Более того, такая фигура выгодна правительству, собирающемуся проводить изменения более ускоренными темпами. Точка зрения Константина Петровича устраивала высшую церковную иерархию, в чем Лорис-Меликов и Абаза не сомневались, но вот влиянием на придворные и правительственные сферы он пользовался весьма умеренным, что радовало и обнадеживало. С энергичным по характеру, твердым Толстым он действительно на первых порах не шел ни в какое сравнение. Жизнь общества в течение четверти века показала, насколько генерал и финансист обладали проницательностью и даром пророчества, необходимым реформаторам. Никто не заслужил такого титула, который присвоили Константину Петровичу после воцарения воспитанника: тайный правитель России! Титул, однако, не полностью соответствовал истинной роли, которую играл обер-прокурор. Но и недооценивать ее не стоит.